— Слышали вы новости? — спрашивал Федя Горошков, вваливаясь в мой кабинет.

— Какие новости? — говорю я.

— Аресты, батюшка, аресты, да ведь какие аресты! Уж тысячи три человек взято!

— Полно вам вздор говорить. Арестовано каких-нибудь человек десять, много пятнадцать, а вы валите целые тысячи! Да и какое нам дело до этих арестов?

— Вам-то какое дело?.. Как?.. Вы литератор — и вам нет дела?! Ну, нет, вы этого не говорите. Я вам историей докажу…

— Какой вы мне это историей докажете? — говорил я, чувствуя справедливость его слов и внутренно труся, но храбрясь. — Историей, конечно, реакций?

— Та, та, та, — продолжал безжалостный Федя Горошков, не примечая моего смущения, — положим, что и историей реакций. А как вы узнаете, что̀ теперь такое у нас: прогресс или реакция?

— Уж, конечно, не реакция, — пробормотал я.

— Гм, нет, — начал снова Федя Горошков. — А слышали вы, что Белоголового арестовали*?

— Вздор, вздор, — отвечал я. — Я вчера видел Белоголового.

— Ну да, вчера вы видели, а сегодня в ночь взяли; и всех студентов, исключенных по истории Полунина*, взяли, и самого даже Полунина взяли.

— Полунина-то зачем же? — спросил я, невольно улыбаясь.

— А для полноты сведений, — отвечал, не запинаясь, Федя Горошков.

— А слышали вы? — начал он снова…

Вестей, вроде представленных мною, рассказал мне Федя Горошков с три короба и, прощаясь, несколько раз повторил мне: «Нет, вы будьте поосторожнее, пообыщитесь; не ровен случай». Все, что говорил Федя Горошков, было или просто нелепо, или невероятно, или сомнительно; рассуждения и соображения его были глупы, но когда человек находится под влиянием паники, его легковерие быстро возрастает, и всегда в обратном отношении к здравому смыслу. Он делается способен скорее поверить вещи самой нелепой, нежели тому, что естественно и очевидно. Так было и со мной. Я понимал всю несостоятельность речей Феди Горошкова, мог доказать нелепость, невероятность или сомнительность каждой его сплетни, видел глупость его соображений, а вместе с тем мне невольно думалось: «А ведь почему-нибудь говорят же? Кто ж его знает, что̀ может быть?» В ушах у меня постоянно звучали прощальные слова Феди Горошкова: «Нет, вы будьте поосторожнее, пообыщитесь; не ровен случай». Сначала я старался отогнать их от себя, но напрасно; они то и дело завладевали всеми моими мыслями, так что я стал привыкать к ним, вдумываться в них и, наконец, порешил: «Почему же и не самообыскаться?* Самообыскание есть ведь только восполнение самоиспытания, и восполнение некоторым образом даже необходимое».

Но здесь мне предстоял трудный подвиг. Мне не хотелось о своем намерении самообыскания говорить жене. Потому что, как хотите, неловко как-то сказать жене или кому бы ни было, что я хочу обыскивать сам себя, или, что то же, хочу сам обыскивать свою квартиру. А между тем самообыскание нужнее было скорее всего для моей жены, чем для меня. Меня мало вообще интересовали разные запрещенные политические редкости, а она была неравнодушна и к сочинениям заграничной печати и к карточкам великих, но запрещенных людей*.

Жена моя прекрасная, цельная натура. В ней нет того раздвоения, к которому мы привыкаем с самых ранних лет. Она не разделяет мысли от слова, слова от дела; что̀ она раз признала честным и хорошим, от того никогда не отречется, даже притворно, напротив, будет отстаивать всеми силами везде и всегда. Для истины всякая аккомодация* к существующему положению дел, по ее убеждению, унизительна и преступна. Чем пламеннее делается натиск на то, что она привыкла считать честным и хорошим, тем суровее дает она отпор*, невзирая ни на какие лица и обстоятельства. Это качество я глубоко ценю и уважаю в ней. Но читатель, знающий наши общественные отношения, согласится, что бывают случаи, когда означенное качество может причинять большие беспокойства.

Когда я вошел в кабинет своей жены, она сидела и читала «Мизераблей» В. Гюго*.

— Что ты читаешь? — спросил я, будто не замечая.

Она назвала книгу.

— Старенько, — сказал я. — Да и талант Виктора Гюго давно уже поизносился. Ныне и у нас можно найти много кой-чего гораздо поновее и поталантливее.

— Что же, например? — спросила она.

— Да мало ли что? Например: «Идиот» господина Достоевского*. — Она сделала гримасу. — «Преступление и наказание» его же, — продолжал я с прежнею храбростью. — Некоторые критики очень хвалили этот роман именно за картинность*, которою только и берет Виктор Гюго. — Она поморщилась. — А то вот, — снова начал я, — последние сочинения нашего романиста И. С. Тургенева: «Собака», «Лейтенант Ер…»*. — В это время я взглянул на мою супругу и не кончил слова. Ее глаза обращены были на меня с таким укором, что мне стало совестно продолжать. — Ну да, — начал я, — я ведь говорю это только к примеру, называю первое, что мне приходит на память. Мало ли что у нас есть хорошего? Во всяком случае, что тебе за охота читать эти размазанные, растянутые, надоевшие всем описания нищеты, вечные нападки на богатых…

— А тебе хотелось бы, — возразила моя супруга, — чтобы я читала нападения на бедных за то, что они притесняют богатых?

Я замолчал. «С какой стати, — думал я в это время про себя, — привязался я к этим Мизераблям. Пусть ее читает их на здоровье, если хочет!»

— Впрочем, это ведь я так, — начал я, — только между прочим и из патриотизма обращаю твое внимание на недостатки Виктора Гюго. А у него есть, конечно, много и достоинств, и если он тебе приходится по сердцу, отчего же его и не читать? А это что̀ у тебя валяется? — сказал я, взяв одну из лежавших на столе книг, на которую давно уже были устремлены мои очи. — Ба! Заграничный исторический сборник*. Ну, об этом нельзя сказать того же, что о Гюго. Это можно совсем не читать без всякой потери!

— Это почему? — спрашивала моя супруга, смотря на меня во все глаза.

— Да потому, — отвечал я, — что… что ж это такое? Не то роман, не то история. Иные акты, конечно, встречаются и любопытные, но они ничем не удостоверены; что же толку в том, что ты их будешь знать?

— А какие же акты удостоверены?

— Да все, — отвечал я, — которые издаются не за границей, а у нас дома. Здесь издается все на основании подлинных, несомненных документов; если бы относительно чего возникло сомнение, можно сейчас печатно возбудить вопрос, завести спор, и дело тотчас выяснится. Мне жаль, — прибавил я, — что, читая исторические акты, издаваемые за границей, ты не заглянешь никогда в те, которые издаются здесь. Есть, которые далеко будут полюбопытнее тамошних, — а насчет подлинности не может быть и тени сомнения.

— Какие же это, например?

— Да вот все, которые печатаются в «Архиве» Бартенева*. С нынешнего года выходит еще одно такое издание Семевского. Архив я имею уже, а Семевского, если хочешь, также выпишу*. Оба гораздо любопытнее «Исторического сборника». Впрочем, ты «Исторический сборник», вероятно, давно уже прочла. Не хочешь ли — я пойду прогуливаться и отнесу его. У кого ты его брала?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: