— Что вы тут горло дерете! базар, что ли, здесь! — крикнул я, подходя к одной кучке.

— А не базар нѐшто! — отвечал мне один голос.

Я смутился, ибо сообразил, что и в самом деле стою на базаре.

— А знаете ли вы, мужичье проклятое, что у нас нынче ночью на всю губернию несчастье случилось?

Мужики глядели на меня с недоумением.

— Знаете ли вы, что его превосходительство, Анфима Евстратича, от должности уволили?

— О! де…

Но не успел дерзкий договорить, как уже рука моя исполняла свою обязанность.

— Да ведь поди новый на место его будет! новый будет! — кричал провинившийся.

Сначала я не слыхал его объяснения и продолжал делать свое дело; но, признаюсь, когда слова «новый будет! новый будет!» явственно коснулись моего слуха, то рука моя невольно опустилась. И в самом деле, рассудил я, если нет старого, то это значит, что есть новый — и ничего больше! Из-за чего же тут меняться воздуху! из-за чего предметам, уже установившимся и, могу сказать, вросшим в землю, перескакивать с места на место! Вчерашняя смерть не содержит ли в себе зерна сегодняшнего возрождения? Вчерашнее помрачение не вознаграждается ли сегодняшним просветлением? Одним словом, я вынужден был дать гривенник напрасно обиженному мной поселянину и, успокоивши себя разными солидными размышлениями, отправился с визитом к закатившейся нашей звезде.

В приемной я застал правителя канцелярии и полициймейстера; оба стояли понуривши головы и размышляли. Первый думал о том, как его сошлют на покой в губернское правление; второй даже и о ссылке не думал, а просто воочию видел себя съеденным.

— Вы читали бумагу? — спросил я правителя канцелярии.

— Читал, — отвечал он грустно.

— Но что же за причина?

— Да никакой причины не прописывается. Напротив того, даже похвалы нашему генералу примечаются. «Неутомимые, говорит, труды, на поприще службы с пользою понесенные»…*

— И в заключение?*

— А в заключение: «Расстроили, говорит, ваше здоровье и без того потрясенное преклонностью лет»…*

— Ну, какая же это* «преклонность лет»!

— Какая «преклонность лет»! и всего-то по формуляру семьдесят пять лет значится! в самой еще поре!

— Только бы управлять еще старику!

В это время к нам вышел сам закатившийся старик наш. Лицо его было подобно лицу Печорина: губы улыбались, но глаза смотрели мрачно; по-видимому, он весело потирал руками, но в этом потиранье замечалось что-то такое, что вот, казалось, так и сдерет с себя человек кожу с живого.

— Наконец давнишнее желание моего сердца свершилось! — сказал он, обращаясь к нам.

— Весь город, ваше превосходительство… — начал было я.

— Наконец давнишнее желание моего сердца свершилось! — повторил он и остановился, чтобы перевести дух.

Я понял, что старик играет роль, но что роль эту он выучил довольно твердо.

— Нам остается утешаться, что новый наш начальник будет столь же распорядителен, как и ваше превосходительство! — сказал я, пользуясь паузой.

К удивлению, генерал был как будто сконфужен моею фразой. Очевидно, она не входила в его расчеты. На прочих свидетелей этой сцены она подействовала различно. Правитель канцелярии, казалось, понял меня и досадовал только на то, что не он первый ее высказал. Но полициймейстер, как человек, по-видимому покончивший все расчеты с жизнью, дал делу совершенно иной оборот.

— Нет, уж позвольте! такого начальника у нас не было и не будет! — сказал он взволнованным голосом, выступая вперед.

— Благодарю! — сказал генерал.

— Ваше превосходительство! — продолжал полициймейстер, уже красный как рак от душившего его чувства преданности.

— Благодарю!

Полициймейстер ловил генеральскую руку, которую генерал очень искусно прятал; правитель канцелярии молчал и думал, что если его сошлют в судное отделение, то штука будет еще не совсем плохая; я стоял как на иголках, ибо видел, что намерения мои совсем не так поняты.

— Я хотел только выразить, — пояснил я наконец, — что должности ваших превосходительств никогда не прекращаются и что провидение…

— Верю-с!

— Что провидение, осчастлививши нас однажды правителем, подобным вашему превосходительству, конечно, озаботится и на будущее время…

— Верю-с!

Сказавши это, его превосходительство удалился во внутренние комнаты; за ним последовали полициймейстер и правитель канцелярии; я же должен был с носом отправиться в переднюю.

В передней швейцар улыбался и спрашивал: когда будет новый генерал? Часы, приобретенные для генеральского дома за пять генералов перед сим, стучали «тик-так! тик-так!» — как будто бы говорили: «Мы видели пять генералов! мы видели пять генералов! мы видели пять генералов!»

Оставалось, следовательно, отдать нашему генералу последний долг. Избран был комитет из самых опытных по этой части обывателей; комитет, в свою очередь, избрал распорядителями торжества меня и Сеню Бирюкова. Для меня это дело привычное, потому что я не раз уж в своей жизни катафалки-то эти устраивал, но Сеня так возгордился сделанным ему доверием, что даже шею выгнул, словно конь седлистый, да в этаком виде и носился с утра до вечера по городу. Когда вопрос о кушаньях был подвергнут зрелому обсуждению, тогда сам собою возник вопрос о тостах и речах. Но это такой важный предмет, что я считаю необходимым сказать об нем несколько лишних слов.

В прежние времена разрешение этого вопроса не представляло никаких затруднений, ибо в прежние времена все говорили вдруг. Один из распорядителей выступал на средину, провозглашал тост: «За здоровье его превосходительства!» — и все дружно подхватывали: «Прощайте, ваше превосходительство!», «Ура, ваше превосходительство!» Его превосходительство, в свою очередь, обходил кругом стола и говорил: «Нижайше вам кланяюсь, господа!», «Усерднейше вас благодарю, почтенные мои сослуживцы!» И, смотря по степени воодушевления, или плакал, или просто только утирал глаза. И таким образом, за общим шумом, ничего понять было нельзя. Конечно, эта форма изъявления чувств была не совсем правильная, но зато она была трогательна и искренна. Но нынче и этому делу дали совершенно иной оборот. С тех пор как* «Русский вестник» доказал, что слово «конституция», перенесенное на русскую почву, есть нелепость, или, лучше сказать, что в России конституционное начало должно быть разлито везде, даже в трактирных заведениях*, мы решили, что и у нас, на наших скромных торжествах тоже должно быть разлито конституционное начало. Начало это, как известно, состоит в том, что один кто-нибудь говорит, а другие молчат; и когда один кончит говорить, то начинает говорить другой, а прочие опять молчат; и таким образом идет это дело с самого начала обеда и до тех пор, пока присутствующие не сделаются достаточно веселы. Тут-то, собственно, и начинается настоящая конституция, ибо все, что происходит прежде, считается только предварительным к ней приготовлением. По-видимому, самое лучшее было бы прямо начать с настоящей конституции, однако этого сделать нельзя, во-первых, потому, что надобно, чтоб все происходило по порядку, а во-вторых, потому, что предварительные действия освещают путь для предстоящей веселой конституции и служат для нее руководящею нитью. Понятно, что при таких условиях встречается необходимость в людях, которые умели бы говорить даже в такое время, когда другие молчат; но понятно также, что это положение совершенно проклятое и что люди скромные принимают его весьма неохотно. Это почти то же, что в одиночку публично производить какое-нибудь предосудительное отправление, когда никто кругом никаких предосудительных отправлений не производит. А потому выбор людей для произношения тостов и спичей всегда сопрягается с затруднениями очень серьезными, и обязанность эта представляется такою повинностью, наряд на которую почти равносилен наряду на барщину*.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: