Чтобы сделать нашу последнюю мысль более ясною, да позволено будет прибегнуть к сравнению. Оставим на минуту провинцию, перенесемся воображением в большие, густо населенные центры, и мы без труда убедимся, что там дело преобразования русской жизни имеет совершенно иной ход, нежели в наших губернских палестинах. Мнение о невозможности одинакового во всех случаях применения того или другого принципа, мнение о том, что понятие о правде есть понятие относительное, что она одна для Ивана и другая для Петра, — все эти диковинные мнения, столь незыблемо стоящие в провинции, не только не имеют в больших центрах обязательного авторитета, но нередко вызывают даже противоречие. Скажем более: в этих центрах дело овладевает исполнителями даже помимо их воли; если же, за всем тем, и можно указать на примеры уклонения от истинного смысла задачи, то факты такого рода, во всяком случае, не остаются без указания и более или менее правдивого обсуждения. Нередко случается даже так, что исполнитель несомненно чувствует над собой известное тяготение, которое так и нашептывает: да откинь же ты, милый человек, коленце, чтобы ведали добрые люди, каковы таковы в русской земле реформы называются, — но коленце как-то не выкидывается, а ежели и выкидывается, то вяло и восторгов ниоткуда не вызывает. Теперь вернемся назад, в нашу родную провинцию, и первое, что̀ поразит наш умственный взор — это наивная невыработанность понятий о правде и праве. В этом отношении у нас существует такое вавилонское столпотворение, что право и правда подразделяются чуть не на столько отдельных и совершенно друг на друга непохожих видов, сколько существует отдельных субъектов, до которых эти понятия касаться могут. Это словно проклятый какой-то маскарад, в котором право для одних является началом утучняющим, для других — изнуряющим и уничтожающим. И это нимало не бросается в глаза и не оскорбляет ничьего нравственного чувства, потому что провинция до того закалилась в произволе, что тот день считается чуть-чуть не потерянным, который не был свидетелем одного из бесчисленных и диких проявлений его.

Отчего происходит такая разительная разница в степени и способах применения одного и того же начала — понять очень нетрудно. Явление это совершенно удовлетворительно объясняется тем, что в больших центрах чужеядству сравнительно все-таки отведено гораздо менее места, нежели в тех бесчисленных мурьях, в которых оно не только не представляет капли в море, но, скорее, наоборот. Вследствие великого разнообразия жизненных условий, сосредоточения на ограниченном пространстве всевозможных форм человеческой деятельности и легкости обмена мыслей, самый уровень жизни делается выше и в то же время не допускает тех разительных пропусков, какие замечаются нами в провинции. Рядом с правами традиционными возникают права новые, предъявляющие иск о своем признании не перед судом привычки и закоснелого предрассудка, а перед судом разума и общественной совести. Понятно, что в кругу этих новых соперничествующих сил чужеядству не совсем-то ловко расправлять свои крылья во всю ширь, хотя бы искусственная обстановка и благоприятствовала такому расправлению. Напротив того, провинциальная жизнь сплошь составлена из одних неровностей и пропусков и вследствие того представляет такое множество пустых мест, в которых исстари ничего другого, кроме расправления крыльев, не производилось, что, по самому простому расчету, тут надлежит заботиться не столько об умножении пустых мест, сколько о сокращении их.

Но такова наша несмелость перед примелькавшимися явлениями жизни, что, вместо того чтобы распутывать узел, мы направляем все наши усилия к тому, как бы покрепче затянуть его. Заявляя о своем стремлении к правде общечеловеческой, защищенной от наплыва чужеядных примесей, мы в то же время ставим ее в такие условия, среди которых она не может свободно дышать. Признавши прежние рамки жизни слишком тесными для беспрерывно увеличивающегося содержания ее, мы тем не менее до того неохотно расстаемся с ними, что люди неопытные и в рамках несведущие легко ошибаются и утверждают, что никаких новых рамок нет и не было, а остались прежние, те самые, в которых так удобно было расправлять крылья.

И вот благодаря чужеядству общее дело русской жизни, дело ее преуспеянья и развития, становится делом домашним. Если читатель припомнит действия мировых посредников при самом начале крестьянской реформы и сравнит их с действиями последующими, то он без труда поймет, какая громадная легла тут разница.* Эта разница — факт несомненный, засвидетельствованный общим сознанием: но будем ли мы правы, если причину этого факта станем искать безусловно в какой-то мнимой неустойчивости русского человека, в его неумении спокойно начать дело и столь же спокойно довести его до конца? Очевидно, что предположение такого рода не только голословно, но даже и неправдоподобно. Во-первых, круг деятельности мировых посредников вовсе не был так обширен и сложен, чтобы от них требовалось какого-то сверхъестественного напряжения умственных сил; во-вторых, дело само по себе так просто, намерения законодателя так ясны, что совсем не нужно быть героем, чтобы выполнить их во всей точности. Везде и всегда исполнителями являются люди, нимало не претендующие на гениальность, но никто этим не смущается, да и дело от того нимало не терпит. Отчего же только у нас, и у нас одних, происходят сии неожиданные превращения? Не оттого ли, что мы великие мастера отыскивать во всяком деле такую мякоть, которая позволяет нам приурочивать это дело для нашего личного, домашнего употребления?

Но ежели мы мастера отыскивать эту мякоть, то естественно возникает вопрос: действительно ли это мастерство столь драгоценно, что необходимо его поощрять и воспитывать?

Та метаморфоза, которая произошла у всех на глазах с учреждением мировых посредников, может легко постигнуть и другие зачатки развития русской жизни. В последнее время провинциал охотно и чаще других слов повторяет прилагательное вотчинный*, и повторяет его с такою уверенностью, которая невольным образом заставит задуматься. Очень может быть, что это уверенность ни на чем не основанная и преувеличенная и что в будущем она окончится пшиком, но несомненно, что в настоящем она наносит делу преуспеяния вред явный и положительный.

Трудно себе представить зрелище более поразительное, нежели зрелище добра, изнемогающего в муках рождения. Правда, как только показала в провинцию лицо свое, так уже, так сказать, распалась на ся. Есть правда княжеская и графская, есть правда дворянская, правда чиновническая, правда мещанская, правда мужицкая. Титулярный советник имеет право на бо̀льшую долю в правде против коллежского регистратора, дворянин — на бо̀льшую против мещанина и мужика. Злосчастный ремесленник, обозвавший дворянина гнусным именем мещанина, оказывается более виновным, нежели дворянин, угрожавший этому ремесленнику палкой… Вот новый фазис, в который вступает деятельность пресловутого чужеядства.

Всюду, куда вы ни обернетесь в провинции, всюду встретитесь с этим въедчивым элементом, который, по-видимому, поставил себе задачею заполонить вселенную. Сильный против бессилия, бессильный против силы, он обделывает свои дела, вопреки истине, вопреки свидетельству здравого смысла. Тщетно собственная выгода подсказывает ему о необходимости уступок и соглашений — он сосет, сосет и сосет, не сознавая, что в то же время высасывает дотла и свои собственные соки*

Удивительно ли, что, чувствуя под собой такое твердое основание, наши исконные губернские историографы не только не ускромняются, но дерзают пуще прежнего? Представьте себе эти две силы: историографство и чужеядство, простирающие друг другу объятия и заключающие твердый и ненарушимый (до первой кости) союз, и спросите себя: что̀ может выйти из этого союза?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: