Явились целые фаланги повествователей, романистов, фельетонистов и драматургов, которые решили раз навсегда, что талант — вздор, что знание жизни — нелепость, наблюдательность — чаромутие и что главное заключается в благородстве чувств. Решивши таким образом, все они взапуски принялись доказывать:

Что образование не в пример лучше необразования.

Что порок и в шелковом платье все-таки порок, а добродетель и в рубище все-таки добродетель.

Что тщеславие и в золотых палатах все-таки тщеславие, а покорность судьбе и в хижине — все-таки покорность судьбе.

Что девица начитанная не в пример приятнее девицы неначитанной.

Что девица, занимающаяся преподаванием наук в воскресных школах, должна быть избираема в подруги жизни предпочтительно перед девицею, посещающею танцклассы Ефремова.

Что человек, пожертвовавший один рубль в пользу процветания общества трезвости, несравненно добродетельнее того, который такой же рубль пропил в кабаке.

Что, едучи на рысаке, надлежит помышлять о том, что большинство рода человеческого обязывается ездить на извозчиках… да еще если бы на извозчиках!

Что, поедаючи бифштексы, не следует забывать, что есть несчастные, которые едят хлеб с квасом.

Что скверные мысли — скверны.

Что неблагородные чувства — неблагородны.

Что писать плохие стихи с благородными чувствами не в пример благороднее, нежели осмеивать плохие стихи с благородными чувствами.

Что жизнь есть обман.

Что человек, сожалеющий о падении откупов*, подобен пиявице, сожалеющей о невозможности сосать человеческую кровь.

Что увлекаться любовными делами, когда настает надобность позаботиться о преуспеянии любезного отечества, неприлично и непозволительно.

Что жизнь есть река, человек — пловец, лодка — величественное здание общества, весло — прогресс, а волны — тщетная реакция безумных ретроградов.

Ко всему этому на живую нитку привязываются какие-то безличные Машеньки, крохотные аскеты Вертяевы, полупомешанные графини Клавдии Алексеевны* — и пошла потеха!

Как видите, кодекс жизни не очень мудреный и не очень замысловатый. И с помощью этого-то незамысловатого кодекса фаланга литераторов, обуреваемых благородными чувствами, вознамерилась постепенно и неустанно отравлять жизнь человеческую! И при этом не потрудилась даже припомнить, что, с помощью именно точно такого кодекса, уже отравлял человеческую жизнь Ф. В. Булгарин!

Плодом этого намерения появляются повести неслыханные, драмы, повергающие в остолбенение. Напишу здесь несколько примерных повестей*.

Повесть I
Маша — дырявое рубище

Ваня — белые перчатки полюбил Машу — дырявое рубище. Они встретились на крутом берегу реки; Ваня бил бекасов, Маша собирала грибы; солнце; с реки веет ветерок; издали доносится рожок пастуха…

— Что это у тебя — грибы? — спрашивает Ваня — белые перчатки.

— А тебе зачем? — отвечает Маша — дырявое рубище и закрывает лицо рукавом.

Однако они слюбились. Звезды; с реки веет ветер; наверху поют небожители.

Вторая глава застает нас на берегу реки. Ваня — белые перчатки бьет бекасов, Маша — дырявое рубище ищет грибов, и в то же время чувствует, что она уже носит под сердцем залог. — Ваня! — говорит Маша, — ведь я…

Но Ваня не дает ей докончить; он горячим поцелуем заграждает ей уста; он, очевидно, предпочитает милое дело милому безделью. Солнце; ветер веет с реки, но вдали раздаются уже перекаты грома.

Третья глава застает нас на берегу реки. Осень; дождь так и хлещет; с реки стонет ветер; призывной голос пастушьего рожка умолк. Ваня — белые перчатки оказывается подлецом; он по-прежнему бьет бекасов, которые в этот год особенно жирны, и в то же время уверяет Машу, что ему нельзя, что он должен ехать, что в Петербурге будет происходить открытие общества постепенного прогресса, при котором он обязан присутствовать (и все-то ведь врет!).

— Ваня! — говорит Маша сквозь слезы, — ведь я…

Но Ваня опять не дает ей кончить; он опять предпочитает милое дело милому безделью и сует бедной, обольщенной девице в руку двадцатипятирублевую бумажку. А ветер стонет и ноет. «Бедное, бедное дитя мое!» — стонет ветер. А дождик льет да льет как из ведра. «Бедное, бедное дитя мое!» — поливает дождик.

— Подлец ты этакой! — разве ты за двадцать пять невинности-то меня решил! (решил — лишил: couleur locale[9]) — восклицает негодующая Маша.

Эпилог застает нас на станции. Автор едет на почтовых по какому-то казенному поручению (эти авторы всегда по казенным поручениям и всегда на телегах куда-то стремятся: это их идеал). Разумеется, закладывают лошадей; солнце, с реки тянет ветер; вдали раздаются жалобные звуки пастушьего рожка. Ямщики ругаются (couleur locale).

— Лешой! — кричит рыжий парень с добродушно-веселым лицом, — ты куда супонь-ту девал? (Супонь! каково знание народного быта!)

— Оборотень! — отвечает брюнет с привлекательною наружностью, — рази я за твоей-ту супонью в надзератели наймовался?

Вдруг к крыльцу подлетает щегольская венская коляска, из которой вылетает, как легкое видение, прелестное существо, а с козел слетает ловкий лакей. Ну, автор, разумеется, сейчас к лакею (на то он и автор): кто́ такая? откуда едет? куда? зачем? и что везет?

— Едет графиня Марья Сидоровна, — отвечает лакей.

— Какая графиня Марья Сидоровна? — вопрошает автор.

— Какая Марья Сидоровна? Неужели? и т. д.

— О, да это, сударь, целый роман! — говорит лакей.

Оказывается, что Маша — дырявое рубище совсем не Маша — дырявое рубище, а графиня Марья Сидоровна; что она дочь графини Клавдии Алексевны, которая, желая приучить ее к труду, отдала на воспитание бедным поселянам, что потом все это открылось, что Ваня — белые перчатки обо всем этом узнал и подъехал было с предложениями, однако ему указали дверь, вследствие чего он запил, прибил своего начальника и находится теперь под судом.

Оказывается также, что через неделю графиня Марья Сидоровна уже на другой станции (что-то уж много вы разъездились, ваше сиятельство!) встречает нищего, который стоит у крыльца и просит копеечку; Марья Сидоровна вглядывается… ах! Перед нею стоит в пьяном виде Ваня — белые перчатки, который, за подлое свое поведение, произведен в Ваню — дырявое рубище!

Повесть II
Полуобразованность и жадность — родные сестры
(Очерк из народного быта)

Лето; по дороге едут дьяконица с пономарицей; лошадь бежит ленивой рысцой и махает хвостом. Из-под колес поднимается пыль, от которой дьяконица и пономарица по временам чихают.

— Чай, к Успенью-то поедете? — спрашивает пономарица.

— Поедем… а вы? — Ну, нам… — пономарица завистливо вздыхает, — а к Воздвиженью-то тоже поедете?

— Поедем… а вы?

— Ну, нам… — пономарица опять озлобленно вздыхает. Собеседницы умолкают, лошадь махает хвостом.

— Чи-их! чи-их! уж какую же только нонче пыль уродил бог! — говорит пономарица.

— Да, нонче пыль ничего, — отвечает дьяконица и, немного помолчав, прибавляет: — Здравствуйте! и еще здравствуйте!

Опять молчание; лошадь перестает бежать, но хвостом махает. Дьяконица клюет носом, изъявляя очевидное желание вздремнуть. Одна пономарица не дремлет; ее угнетает мысль: сколько перемен кушаньев будет у воздвиженского попа.

— Матрена Петровна! а Матрена Петровна! — говорит она.

— Что вам?

— А мед-то у воздвиженских подают?

— Подают и мед.

— А сначала-то, чай, щи с рыбицей?

— Сначала щи с рыбицей.

— Ну, так!

Опять молчат. Лошадь, побежавшая было рысцой, опять пошла шагом. Солнце так и палит лицо дьяконицы, с которого льют крупные капли пота. Пономарица как-то так устроилась, что лицо ее находится в тени. Дьяконица только отдувается и приговаривает:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: