— И есть у них… дочки?
— У Порфирьева да у Размановского, только уж очень словно каверзны — глядеть не на что-с…
— Это, брат, нехорошо. Жена надо, чтоб была такая… сдобнушка… можешь идти!
Иван Павлыч был доволен полученными сведениями. Действительно, шансов оказывалось множество; жаль только, что генерал Фурначев в племя не пошел, а у него уж наверное дочки не вышли бы каверзные.
«Только нужно бы, черт возьми, денег, чтоб не ударить лицом в грязь!.. А с костромского именьишка, хоть ты лопни, больше тысячи в год не получишь!.. дда! на это, брат, не разъедешься!»
— Мишка! взял розовый галстух?
— Взял-с.
— То-то же!
«Нынче время летнее — без розового галстуха нельзя! Все, именно все, зависит от того, как за дело приняться… Хорошо, что у меня фрак новый есть…»
— Мишка! а фрак новый взят?
— Взят-с.
— То-то же! ты у меня смотри, вывеси его на ночь на вешалку, чтоб складки отошли, да приутюжить вели!
«Как надену я новый фрак с иголочки, да подтянусь хорошенечко снизу, да жилет с золотыми пуговицами, да галстух розовый, да подъеду этаким чертом: сударыня! желал бы я знать, свободно ли ваше сердце? — А ведь недурно будет!»
Иван Павлыч раскланялся перед зеркалом и сделал приятный жест правой рукой.
«Хорошо, что я воспитание порядочное получил! Кто что там ни говори, а воспитание важная вещь! Возьмем теперича хоть меня… я, могу сказать, обо всяком предмете разговаривать в состоянии; стало быть, каждому образованному человеку приятно иметь меня в своем доме… Ну, опять и манеры! манера должна быть у порядочного человека приятная, круглая; иной, может быть, и хороший человек, да сопит, или жует, или головой вертит — ну, и вон пошел! а у меня все это в порядке: жест самый благородный, улыбка ласковая…»
Иван Павлыч подошел к зеркалу и улыбнулся.
— Мишка! рубашки хорошие все взял?
— Все взял-с.
— Ну, то-то же!.. да бишь!.. гм… об чем бишь я еще хотел тебя спросить?
— Не могу знать-с.
— Вечно ты ничего не знаешь!.. да! не забыл ли ты еще чего?
— Все, кажется, взяли…
— То-то «кажется»! я ведь, брат, тебя в Кострому пешком сбегать заставлю, если забыл… чаю! и стели постель!
Через час в нумере уже тихо. Иван Павлыч видит во сне, что он сидит у полорецкого купца Кондратья Кирдяпникова и получает от него билеты Московской сохранной казны*…«Уж вы сделайте ваше одолжение, Иван Павлыч, — говорит растроганная Афимья Семеновна, — не больно Аксюту-то забижайте!» — «Ну, Оксюха, — прибавляет от себя Кондратий Сидорыч, — смотри у меня, мужа слушайся, да не балуй!» Иван Павлыч, не без сердечного участия, замечает при этом, что у Кондратья Сидорыча лицо красное, глаза налитые, а шея короткая и толстая… «Может быть, от того-то и называется он Кондратьем Сидорычем!» — говорит он мысленно и… улыбается.
Мишка с своей стороны видит тоже сон. Ему снится, что он никак не может растопить печку: дрова, что ли, сырые или уж день такой задался… Он поминутно бегает на кухню за растопкой — и все тщетно! «Что за чудо!» — кричит он во сне тем тоскливо отчаянным голосом, каким обыкновенно кричат «караул!» люди, огорченные встречею, в глухом и безлюдном месте, с суровыми незнакомцами, изъявляющими желание лишить их жизни.
II
Первые впечатления
«Крутогорск. 29 мая 18**.
Не сердись, душа Сыромятников, на мое молчание. Знаю и очень помню, что долг дружбы прежде всего, но молчанию моему были, как здесь говорят, законные причины. Во-первых, я только вчера довел свои дела до той точки, с которой могу уже смотреть на будущее глазами ясными и не отуманенными ложным блеском несбыточных надежд и т. д., а во-вторых, все это время я именно бегал как собака, ибо ты и сам, я думаю, знаешь, как грустно находиться в коже просителя.
Победа, дружище, победа! Помнишь ли ты, как наш латинский учитель рассказывал о каком-то чудаке, который имел привычку говорить: veni, vidi, vici*[1] (так, кажется? я признаюсь тебе, всю эту гнусную латынь позабыл, и даже mensa[2]просклонять не сумею); в то время мне даже не верилось, чтоб мог найтись такой чудак, и теперь пришлось на себе эту поговорку испытать!.. именно, братец, veni, vidi, vici! Но буду рассказывать по порядку.
Первым долгом, по выезде из Северной Пальмиры, я счел отправиться к себе в костромскую деревню и распечь там старосту. Прибавил, разумеется, при этом оброку. Но, признаюсь тебе откровенно, едва ли моя заботливость принесет какую-нибудь пользу, а староста даже прямо объявил мне (представь себе, какой грубиян), что хошь прибавляйте, хошь не прибавляйте, все-таки больше не получите! Однако ж я настоял на своем и прибавил. Но и за всем тем едва ли больше тысячи рублей в год получить придется! Я даже удивляюсь, право, как это у этих скверных мужиков денег нет! ну как, кажется, не найти каких-нибудь ста рублей с тягла (ведь с тягла, mon cher[3]) и не заплатить! И между тем нет, да и нет!
А впрочем, entre nous soit dit[4], с другой стороны, если взвесить хорошенько все обстоятельства, так ведь немножко свиньи и мы! Ну, на что мы, например, годны? Всякий хоть что-нибудь да умеет делать, только мы, что называется, ничевым ничего… Ты скажешь, что надо же кому-нибудь и ничего не делать, потому что это поощряет промышленность… может быть, ты и прав! А впрочем, я, кажется, зафилософствовался…
Во всяком случае, ты из всего сказанного выше можешь заключить, что родовые мои обстоятельства вовсе не блистательны. Ты сам знаешь, друг, какие я употреблял старания, чтоб улучшить свое положение! Два раза женился и всякий раз имел в виду что-нибудь получить, но богу не угодно было услышать мои молитвы. Оба раза за женами моими (ты знаешь, как я сердечно любил их!) имелось в виду вознаграждение только в отдаленном будущем, то есть по смерти престарелых родителей, и всякий раз, как нарочно, подруги мои переселялись в вечность гораздо прежде своих родителей, которые, вследствие этого, не только мне ничего не дали, но даже и три четверти оставшейся движимости захватили… Если б не это, то, конечно, я мог бы иметь теперь очень порядочное состояние.
Не стану описывать тебе дальнейшую мою дорогу из деревни до Крутогорска. Обо всем этом ты можешь прочесть обстоятельное описание в любом русском романе. Притом же, сознаюсь откровенно, я большею частью спал и просыпался только для того, чтоб закусить и выпить рюмку водки (кстати, поздравь меня, я больше не пью водки, да и тебе советую бросить, потому что это ужасно сокращает жизнь, а главное, портит цвет лица). Видел я, что по сторонам торчат какие-то березы, что иную станцию едешь по песку, другую станцию по глине, или, как здесь выражаются, по суглинку (язык здесь, mon cher, преуморительный), что через речки и овраги построены мосты и тому подобная дребедень. Представь себе, даже ни одного игривого происшествия! У одного смотрителя, правда, нашлась-таки женочка — преинтересная бабенка! однако пожуировать не удалось, потому что смотритель так и стоит над ней, точно селезень над уткою.
А знаешь ли, это именно чудная у тебя блеснула в уме идея, попросить у Каролины Карловны* для меня письмо к Голубовицкому! Кто что ни говори, а женщины — это, братец, la puissance du jour![5] На Каролину Карловну хоть и указывают пальцами разные господа с огорченными физиономиями, а все-таки она сильная женщина и может сделать многое. Итак, ясно, что человек, желающий сделать в этом мире карьеру, должен устраивать ее через прекрасный пол. И согласись со мной (впрочем, ты уже давно в этом отношении со мной согласен, и я могу только назваться твоим благодарным учеником), что эта манера устраивать свои делишки не только не тяжела, но даже чрезвычайно приятна. Ибо само собою разумеется, что гораздо приятнее льстить и говорить комплименты хорошенькой женщине (которая за это еще и ручку даст поцеловать), нежели какому-нибудь плюгавому старикашке, у которого из носу табачные ручьи текут! Следовательно, что ж в этом есть, кроме естественного и всякому понятного желания устроить дела свои как можно приятнее? И с чего же, с чего некоторые беспокойные личности проповедуют, что такое устройство карьеры низко и подло?.. Но я опять зафилософствовался!