А сам говорит это да на меня поглядывает. Однако я молчу и все это думаю, что он меня испытать хочет. Долго ли, коротко ли они промеж себя побеседовали, только он не утерпел, подошел ко мне.

— Да ты что, — говорит, — земляк, в землю глазами уткнулся да нюни распустил?

— А так, мол.

— Что та́кать-то, а ты говори дело. Отколь бредешь?

— Прохожий, мол; шел да зашел — и все тут!

— Прохожий Иван стащил на селе кафтан, идет на большую дорогу за шубой… так, что ли?

— Хоть бы и так, тебе что за дело?

— Больно ты, брат, горд либо труслив уж не в меру. Тебя же жалеючи спрашивают.

— Да ты сам-то кто таков?

— А я, — говорит, — человек небольшой, по прозванию сторож ночной; неподалечку бекет* здесь содержим да господ проезжающих в страхе божием держим!

Целовальник засмеялся.

— Да, и уму-разуму наставляем их, потому как без нашей науки они беспременно забылись бы… Вот еще онамеднись углицкие купцы тут ехали; ну, я точно что малую толику от них попользовался; однако за это и притчу им сказал: «Который, мол, зверь всех зверей лютее? лев. Кто льва лютее? человек, потому человек человека погубляет, а лев льва никогда. Кто человеков лютее? разбойник!.. Так вы, говорю, ваши здоровья, в этом месте поздно ночью не ездите, потому тут шалят…» Так хочешь, что ли, с нами, молодец?

Посумнился я тут с крошечку. Хоть и вижу, что кончанье для меня одно впереди, однако с непривычки все будто робостно.

— Что задумался? или, брат, по пословице: собака волка дерет — и драть не умеет, и отстать не смеет? А ты, коли в тебе живая душа есть, говори прямо: хочешь другом быть?

— Ты бы ему поднес для куражу, Мироныч! — говорит целовальник, — а то вишь, он как от дороги осовел!

Стали мы тут пить и бражничали таким родом дня с три. На четвертый день такие ли други-приятели сделались, словно вот век только друг о дружке и сокрушалися. Так и решилась судьба моя в кабаке.

Привел он меня к своей любезной. Муж у ней тутотка на большой дороге въезжий двор держал… так, не больно чтоб очень корыстный. Место это самое глухое да неприятное, и стоял ихний двор, словно торчок, один-одинехонек; кругом верст на двенадцать лес дремучий, по дороге песок по колени; ни воды, ни лужаечки нет — так, дичь одна. Как едет, бывало, кто по дороге, так издалеча еще слышно, как по лесу словно щелканье пойдет. Стало быть, польза от постояльцев была самая пустая; разве уж больно кто обночает, или кони в песках шибко замаются, так к Федоту Карпову на часок завернет, а прочие норовят, бывало, мимо поскорей проехать. Да и жили они как-то сумнительно; у других хозяев и работник и работница путные есть, а у них и всего-то одна работница, да и та немая да дурочка была. Ну, для проезжих господ оно и неприглядно; который и остановится случаем, так все по сторонам озирается, не хотят ли, мол, резать его.

А Федот Карпов самый из себя паренек мизерный да нескладный был. Махонькой да тощой такой, борода это клинушком, глазки маленькие да врозь разбегаются — даже смотреть гнусно. И все-то, бывало, или на полатях проклажается, либо в окошко сонно́й глядит, а начнет это работать, так и не глядел бы на него: только в навозе, словно боров, копошится… А со всем этим такой жада́й был, что как увидит монету, даже словно обеспамятеет весь: этим только и держал его Корней в узде.

Зато на Дарьюшку точно что можно залюбоваться было. И высокая-то, и полная-то, и глаза большие навыкате, а тело белое да разбелое, словно вот пена молочная скипелася. Одно слово, отдай все, да и мало. Пойдет это по горнице или даже на месте шевельнется, так вся тебе кровь в голову вдруг и кинется… Песни тоже петь мастерица была: что хочет над тобой своим голосом сделает! И тоской-то тебя всего зальет, и удалью да молодечеством сердце разутешит, словно вся человеческая душа в руках у ней была. Жила, вишь, она прежде у одного господина молодого в любовницах, однако вышел ему срок жениться, он и выдал ее за Федота. От него и песни-то петь она выучилась.

Пришли мы к ним около полдён; смотрим, Дарьюшка у ворот сидит, на солнышке греется. Поздоровались.

— Жить, что ли, у нас будете? — спрашивает Дарьюшка, а все на меня исподлобья посматривает.

— Да, — говорит Корней, — покудова до тепла надобно будет прожить.

— А после куда?

— А куда путь лежать будет… верного еще ничего сказать теперь не могу.

Только она на эти его слова ровно усмехнулася; только так-то нехорошо да обидно, что разом мне Корнеевы слова вспомнились, которые он целовальнику в кабаке говорил.

— Чего смеешься? правду говорю, что остатние дни у вас здесь валандаюсь! — говорит Корней.

— Ну, и с богом! — отвечает Дарьюшка, а сама все на меня да на меня поглядывает.

Словно помертвел Корней.

— Ишь ты, подлая! — говорит.

Однако она ничего; сидит себе да знай полегонечку посмеивается.

— Так неужто ж, мол, мне всем твоим прихотям подражать? — говорит, — хочешь идти, так иди… плакать по тебе, что ли?

— И уйду; только так я тебя на прощаньи приголублю, что век ты меня не забудешь… змея ты!

Чудно мне это показалось. «Будь, думаю, я на Корнеевом месте, не посмотрел бы на косы твои русые!» Однако он смолчал; только все у него нутро, словно у зверя лесного, зарычало.

В тот же вечер у них с Федотом Карповым дело чуть не до убивства дошло, и все опять эта Дарьюшка на озорство завела.

— Слышал, — говорит, — Федот Карпыч, что Корней Мироныч от нас в дальны стороны сбирается?

Как сказала она это, Федот Карпов даже помертвел весь. Ну, и Корней словно потупился. А она заместо того, чтоб смирять их, только пуще друг на дружку натравливает.

— Сказывают, как это там хорошо да привольно, и реки-то, слышь, молочные, и берега-то кисельные, и воруют-то все безданно-беспошлинно… ин и тебе за ним уж бежать, Федот Карпыч?

Слушает это Федот, а у самого даже бороденка словно лист трясется.

— Правду, что ли, баба лает? — говорит.

Ну, солгать бы тут Корнею: пошутил, мол, и вся недолга; однако он или посовестился, или не нашелся с первого разу: пробормотал что-то невнятно в ответ и замолчал.

— Ан врешь ты! — говорит Федот, — не посмеешь отсель уйти!

А сам и заикается-то, и по столу-то кулаком бьет…

— Али люб тебе стал? — говорит Корней.

— Люб не люб, а у меня с тобой счеты есть… В кабалу ты ко мне шел!

Ну, лезет на Корнея, да и шабаш, даже на месте словно скачет; и кулачишком-то, и головой-то ему в брюхо норовит… удивление, да и только!

— Ты, — говорит, — женой у меня завладал; так задаром, что ль, я тебе ее отдал?

— Ишь тебя больно спрашивались…

А Федот все одно:

— Издохнешь, — говорит, — мне служивши! убью я тебя и в ответе не буду!.. потому — ты вор… да, говорит, вор, вор, вор… разбойник ты!

Корней только знай рукой отмахивается, как он слишком на него наскакивать начнет.

А Дарьюшка, сделавши свое дело, ушла за перегородку, словно горя ей мало; только и слышно, как она там позевывает да потягивается.

— Часто этак-то у вас бывает? — спрашиваю я ее.

— А кто их знает? Каждый день все ссору да драку заводят… Что на них смотреть-то? Да неужго взаправду Корней на чужую сторону сбирается?

— Да, взаправду.

— Куда?

— А куда глаза глядят.

— Ну, и бог с ним!

— Будто тебе его не жалко?

Так она, братец мой, не то чтоб поскучать или хоть бы задуматься — все же чужой человек перед ней, — даже засмеялась в ответ.

— Ты, — говорит, — с Корнеем, что ли?

— С Корнеем.

— Напрасно… кабы ты с нами остался, и Федот бы Карпыч Корнея отпустил…

Говорит это, да так-таки прямо в глаза мне и смотрит.

— А намеднись, — говорит, — офицер проезжий у нас становился, так раза с четыре ворочался: все бежать с собой меня сманивал! И опять приехать обещался…

— А Корней чего смотрел?

— Что Корней! Известно, в хлеву злобствовал! Разве его в горницу пущают, когда приезжие господа есть?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: