Однажды иду я из присутствия и думаю про себя: «Господи! не сгубил я ничьей души, не вор я, не сквернослов, служу, кажется, свое дело исполняю — и вот одолжаюсь помереть с голода». Иду я это, и река тут близко: кажется, махнуть только, и обедать не нужно будет никогда, да вот силы никакой нету; надежда не надежда, а просто, как бы сказать, боюсь, да и все тут, а чего боюсь — и сам не понимаю. Шел я и мимо кабака — там тятенька Петр Петрович присутствует; увидел меня в окошко и манит. Я было призадумался, да потом вижу, что ждать-то, видно, нечего, перекрестился и пошел. Тятенька просьбу или акт там какой-то сочиняли; нужно было им свидетеля — ну, и попал я во свидетели за четвертак. Это бы еще ничего, пожалуй, да вот что не хорошо: получивши четвертак, я на гривенник выпил и тятеньку угостил. Только с непривычки, что ли, у меня словно все кости с первого же шкалика перешибло, и пошел я домой ровно сам не свой.

Вино, ваше высокоблагородие, тем не хорошо, что раз его выпьешь, так и в другой раз беспременно выпить надо, а остановиться никак невозможно, потому что оно словно кру́гом тебя окружит.

Курил я таким родом с месяц — больше; только и трезв был, покуда утром на службе сидишь. Жена, известно, убиваться стала; пошли тут покоры да попреки.

В это самое время производилось у нас в суде дело. То есть дело это и бог знает когда началось, потому что оно, коли так рассудить, и не дело совсем, а просто надзор полицейский. Надзор этот такая, сударь, вещь, что насчет его, можно сказать, все полицейские десятки годов продовольствуются. Жил в нашем уезде мужик, и промышлял он, ваше высокоблагородие, «учительским» ремеслом, или, попросту сказать, старыми книгами торговал и был у прочих крестьян заместо как отца духовного. Мужик он был богатый, и уличить его, следовательно, никаким образом было нельзя, потому что ответ у него завсегда был на ассигнациях. Исправник наш был с ним первейший друг и приятель; ходили даже слухи, что и в торговле мужика часть живоглотовского капитала имеется.

Сижу я однажды в суде, занимаюсь; только подходит ко мне наш столоначальник Коревиков и отзывает меня в сторону.

— Хочешь, — говорит, — хороший куш получить? Ну, конечно, хорошего куша для-че не получить!

— Ну, так, — говорит, — слушай. Знаешь Селифонта Гаврилова?

— Как не знать!

— Следственно, знаешь ты и то, что он под надзором находится, и хоша ему все с рук сходит, однако он ежечасно пребывает в надежде, что возьмут его в тюрьму. Вот и удумали мы с Иваном Кирилычем (тоже столоначальник был), чтобы его, то есть, постращать… Только нам вдвоем это дело соорудить невозможно: первое, потому что он нас обоих довольно знает; а второе, потому что тут Иван Демьянычевым (Живоглотовым) именем действовать нельзя — не поверит — а надо ли, нет ли действовать, так уж от имени губернского начальства…

— А я-то при чем тут буду?

— А вот слушай. Удумали мы это таким манером, что тебя в уезде никто не знает, ну, и быть тебе, стало быть, заместо губернского чиновника… Мы и указ такой напишем, чтоб ему, то есть, предъявить. А чтоб ему сумненья насчет тебя не было, так и солдата такого приговорили, который будет при тебе вместо рассыльного… Только ты смотри, не обмани нас! это дело на чести делай: чго даст — всё чтобы поровну!

И точно; меня же заставили написать и указ, и дали мне его в руки. А в указе только и изображено было: «Слушали: Рапорт черноборского земского исправника Маремьянкина от 12 ноября 18.. года, за № 6713, и справку. Приказали: Велеть ему, Маремьянкину, для дальнейших действий, ожидать чиновника особых поручений Сабуневича, а вам, господину Сабуневичу, предписать, немедленно прибыв в село Березино, что на Новом (Черноборского уезда), и изловив там оного совратителя Селифонта Гаврилова Щелкоперова, произвести о всех означенных обстоятельствах наистрожайшее следствие, подвергнув, буде встретится надобность, самого Щелкоперова тюремному заключению».

Под вечер пришел ко мне тот самый солдат, которого они рекомендовали, и лошадей тройку привел.

— А что, — говорю я, — служба! как бы не прорваться нам на эвтом деле!

— Ничего, — говорит, — ваше благородие! и не в таких переделах бывали. Только вы посмелее наступайте.

Приехали мы в село поздно, когда там уж и спать полегли. Остановились, как следует, у овинов, чтоб по деревне слуху не было, и вышли из саней. Подходим к дому щелкоперовскому, а там и огня нигде нет; начали стучаться, так насилу голос из избы подали.

— Кто там? — кричит из окна работница.

— Отворяй калитку, — говорит солдат, — видишь, губернаторский чиновник за хозяином приехал.

Засветили в доме огня, и вижу я с улицы-то, как они по горницам забегали: известно, прибрать что ни на есть надо. Хозяин же был на этот счет уже нашустрен и знал, за какой причиной в ночную пору чиновник наехал. Морили они нас на морозе с четверть часа; наконец вышел к нам сам хозяин.

— Добро пожаловать, — говорит, — гости дорогие! добро пожаловать; давненько-таки нас посещать не изволили.

И сам, знаете, смеется, точно и взаправду ему смешно, а я уж вижу, что так бы, кажется, и перегрыз он горло, если б только власть его была. Да мне, впрочем, что! пожалуй, внутре-то у себя хоть как хочешь кипятись! Потому что там хочь и мыши у тебя на сердце скребут, а по наружности-то всё свою музыку пой!

— Ты Щелкоперов? — спрашиваю я, как мы вошли в горницу.

— Я, — говорит, — Щелкоперов. Да вы, верно, ваше благородие, в первый раз наши места осчастливили, что меня не признаете?

— Да, — говорю, — в первый раз; я, мол, губернский!

— Так-с; а не позволите ли поспрошать вашу милость, за каким, то есть, предметом в нашу сторону изволили пожаловать?

— А вот вели поначалу водки да закусить подать, а потом и будем толковать.

Выпил я и закусил. Хозяин, вижу, ходит весь нахмуренный, и уж больно ему, должно быть, невтерпеж приходится, потому что только и дела делает, что из горницы выходит и опять в горницу придет.

— А не до нас ли, — говорит, — ваше благородие, касательство иметь изволите?

— А что?

— Да так-с; если уж до нас, так нечем вам понапрасну себя беспокоить, не будет ли такая ваша милость, лучше зараз объявить, какое ваше на этот счет желание…

— Да желание мое будет большое, потому что и касательство у меня не малое.

— А как, например-с?

— Да хоша бы тебя в острог посадить.

Он смешался, даже помертвел весь и словно осина затрясся.

— Да, — говорит, — это точно касательство не малое… И документы, чай, у вашего благородия насчет этого есть?.. Вы меня, старика, не обессудьте, что я в эвтом деле сумнение имею: дело-то оно такое, что к нам словно очень уж близко подходит, да и Иван Демьяныч ничего нас о такой напасти не предуведомляли…

Я подал ему бумагу; он раза с три прочел ее.

— Больно уж мудрено что-то нонче пишут, — сказал он, кладя бумагу на стол, — слушали — ровно ничего не слушали, а приказали — ровно с колокольни слетели. Что ж это, ваше благородие, с нами такое будет?

— А вот поговорим, как бог по душе положит.

— Да об чем же ты следствие-то производить будешь? Ведь тут ничего не сказано.

— Это уж мое дело, — говорю я, — ты только сказывай, согласен ли ты в острог идти?

— Что ж, видно, уж господу богу так угодно; откупаться мне, воля ваша, нечем; почему как и денег брать откуда не знаем. Эта штука, надзор, самая хитрая — это точно! Платишь этта платишь — ин и впрямь от своих делов отставать приходится. А ты, ваше благородие, много ли получить желаешь?

— Да сот с пяток больше получить следует. Он почесался.

— Ну, уж штука! — говорит, — платим, кажется, и Ивану Демьянычу, платим и в стан; нет даже той собаки, которой бы платить не приходилось, — ну, и мало!

Говорит он это, а сам опять на бумагу смотрит, словно расстаться ему с нею жаль.

— Да что, — говорит, — разве у вас нонче другой советник, что надпись словно тут другая?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: