Формулировка о «монографической деятельности» писателя была, по-видимому, подсказана Салтыкову начальными строками только что напечатанной тогда диссертации Чернышевского. Объясняя характер и форму построения своего эстетического трактата, Чернышевский указывал, что современность требует «монографий» («ныне век монографий»), то есть не обобщающих трудов, а специальных исследований, посвященных разработке отдельных вопросов и явлений[209]. Эти мысли, сильно акцентируя их, и развивает Салтыков в своем программном выступлении применительно к писательской работе. Задача писателя — не выработка общих «воззрений» на действительность, для чего еще не пришло время, но конкретно-аналитическое «исследование» жизни во всех ее «мельчайших изгибах».

В поисках литературной формы, наиболее отвечающей провозглашенной программе, Салтыков обращается к привычному для реализма «натуральной школы» очерку, но не к «физиологическому», типичному для 40 — начала 50-х годов, а к только что возникшей разновидности этого жанра: порожденному новыми запросами времени обличительному очерку.

Правда, приступая к своей работе, Салтыков, по-видимому, не хотел ставить ее под знамена сатиры и обличения. Об этом как будто бы свидетельствует эпиграф, который первоначально был предпослан «Очеркам»: «Sine ira»[210]. Писать историю объективно, «sine ira et studio» — «без гнева и пристрастия», — как того требовал древнеримский историк Тацит, — таково стремление Салтыкова. Оно как будто бы вытекало из первого программного условия, теоретически сформулированного им в статье о Кольцове: вести «разработку русской жизни» аналитически, «без предубеждения». В действительности, однако, Салтыков решительно не был способен относиться к предмету своего писательского труда — современной ему русской действительности — с позиций легендарного летописца, «добру и злу внимая равнодушно». И эпиграф, столь противоречащий всему духу «Очерков», был своевременно снят. Он остался в рукописи, как любопытное свидетельство некоторых колебаний, испытанных автором «Очерков» при первоначальном обдумывании художественного метода произведения.

В полной мере использует Салтыков возможности избранной формы для достижения второй и главной задачи: «монографического исследования разных явлений современной жизни». Действительно, каждый «губернский» очерк посвящен, как правило, «изучению» какого-либо одного характерного явления из быта тогдашней русской провинции или народной жизни. Характеристика этого явления или образа, начавшись в данном очерке, в нем же и завершается: биографии чиновников-взяточников в разделе «Прошлые времена»; чиновников-администраторов — в разделе «Юродивые»; «автобиографические рассказы» арестантов в разделе «В остроге»; мужской и женский типы народных странников-богомольцев в очерках «Отставной солдат Пименов» и «Пахомовна»; разные виды или разряды «талантливых натур» в очерках «Корепанов», «Лузгин», «Буеракин», «Горехвастов»; губернская гостиная в очерке «Приятное семейство» и так далее.

Это и есть «монографическое исследование». При этом Салтыков ведет его в разнообразных литературных формах, подчас весьма далеко отходя от собственно очерка. Рассказ, «портрет», жанрово-бытовая картина, пейзажная зарисовка, драматическая сцена или монолог, народный сказ, «лирическое отступление», этнографический очерк, мемуарный набросок или «дневник» — вот некоторые из форм, используемых Салтыковым в его первой книге.

Однако при всем тематическом и жанровом разнообразии «Очерков» они, при общем взгляде на них, не распадаются на отдельные «монографические» характеристики, а как бы сливаются в одно большое художественное полотно. Такое впечатление создается не вопреки авторскому замыслу, а, напротив того, в полном соответствии с ним. «Очерки» были задуманы не как сборник самостоятельных рассказов, а как своеобразное произведение крупной формы, подчиненное целостному замыслу и единой композиции.

Входящие в цикл «очерки» объединяются при помощи нескольких приемов. К ним относится, например, группировка материала по тематическим разделам. Еще большее значение имеет другой прием композиции: произведение начинается и завершается двумя обрамляющими «очерками» — «введением» и «эпилогом». Они обобщают основные идеи всего цикла и придают ему структурную законченность. Наконец, главнейшее: во всех «очерках» участвуют и тем соединяют их два главных «действующих лица»: «город Крутогорск» и обозреватель его нравов «отставной надворный советник Николай Иванович Щедрин».

«Губернские очерки» вышли не только из реализма «натуральной школы», но еще больше из реализма Гоголя. В частности, образ «города» в «Губернских очерках» генетически связан с образами «города» в «Ревизоре» и «Мертвых душах». Однако, при всей близости этого родства, Крутогорск уже не отвлеченный гоголевский «город», куда «собрано в одну кучу все дурное». Вместе с тем это еще и не будущий салтыковский Глупов — беспощадный символ всех реакционных глубин и возможностей старой России. Крутогорск — как и непосредственно предшествующий ему герценовский Малинов из «Записок одного молодого человека» — совершенно конкретный, «реально существующий и в то же время типически обобщенный дореформенный губернский город Российской империи. В этом «городе» — первом в знаменитой сатирической «топонимике» писателя[211] — многое не только осуждается, но и начисто отрицается автором. В то же время для Крутогорска еще существует надежда на возможность «возрождения» (хотя сопровождаемая оговорками и сомнениями), тогда как для Глупова такая перспектива будет полностью исключена. Автор повествования признается, что он не равнодушен к Крутогорску, с которым многие годы была связана его судьба, что этот город «как-то особенно говорит» его «сердцу».

Обозрение крутогорской жизни «ведется» в «Очерках» «отставным надворным советником Щедриным», участником изображаемых недавних событий, оставившим о них свои «записки». Раздвоение автора на «рассказчика» (в данном случае «мемуариста») и «издателя», нашедшего рукопись, — прием, распространенный в литературе. Вспомним хотя бы «Повести Белкина», «Героя нашего времени» или «Вечера на хуторе близ Диканьки». Обращение к этому приему в «Очерках» было, вероятно, подсказано все тем же взглядом Салтыкова на труд писателя как на работу «исследователя», «аналитика», обязанного всегда иметь дело с конкретным и достоверным материалом, с «документами». Пользуясь маской «издателя» «записок», возникших по горячим следам событий, Салтыков как бы ставил читателя «Очерков» лицом к лицу с фактами и явлениями, почерпнутыми непосредственно из самой жизни[212].

Однако «надворный советник Щедрин» — это не только условный персонаж, определенный прием в композиции произведения. Это вместе с тем и живущее в нем лицо, объективный художественный образ.

Правда, образ как бы дробится и множится в гранях нескольких характеристик, кажущихся с первого взгляда взаимоисключающими. С одной стороны, «автор записок» — всего лишь служилый обыватель Крутогорска. Он причастен всем «провинностям» местногочиновничества, не отделяет себя от него и даже в «прожектере» Живновском угадывает «нашего поля ягоду». Вместе с тем со страниц интимно-лирического «дневника» этого «обывателя» возникает автопортрет передового русского человека, воспитанного на умственных настроениях эпохи 40-х годов — настроениях Белинского, Герцена, Петрашевского, — но оказавшегося в «растлевающих» условиях далекой провинции перед трагически ощущаемой угрозой «примирения» с миром социального зла. С одной стороны, «автор записок» с уверенностью говорит о себе как о «вполне деловом человеке» и доказывает своим собеседникам необходимость и возможность приносить пользу в любой, хотя бы и самой малой сфере практической работы, которая для него является синонимом труда честного чиновника. С другой стороны, он с такой же решительностью признает себя, напротив того, «человеком негодным» к практической деятельности, потому что последняя необходимо требует сделок с «совестью» и «рассудком», а он «идеалист», отрицающий компромисс. Не меньший разнобой и в суждениях о Николае Ивановиче Щедрине его крутогорских знакомцев. По мнению помещика Буеракина, это «образцовый чиновник», неподкупный блюститель законности, «наш Немврод». В представлении же «его превосходительства» — губернатора — Николай Иванович «размазня» и «мямля», а не администратор; ведь он отвергает взгляд на чиновничество как на «высший организм».

вернуться

209

Н. Г. Чернышевский. Полн. собр. соч., т. II, М. 1949, стр. 5.

вернуться

210

Эпиграф находится в беловом автографе: «Губернские очерки. I. Прошлые времена» (ИРЛИ, ф. 366, оп. I, № 8). Этот автограф содержит в сводном виде два ставших впоследствии самостоятельными очерка: «Первый рассказ подьячего» и «Второй рассказ подьячего». Рукопись была подготовлена Салтыковым как начальная глава «Очерков»: «Введения» тогда еще не предполагалось. Эпиграф «Sine ira» помещается справа под заглавием цикла — «Губернские очерки». Ниже, с новой строки, следует нумерация и заглавие первого рассказа — «I. Прошлые времена» и справа под этим заглавием написан второй эпиграф: «Свежо предание, а верится с трудом». Этот эпиграф сохранился в окончательном тексте при рассказе «Первый рассказ подьячего», хотя по существу он относится ко всему разделу «Прошлые времена».

вернуться

211

См. в дальнейших произведениях: Глупов, Ташкент, Пошехонье, а также Брюхов, Навозный, Серединный и другие.

вернуться

212

Жанровое определение «Губернских очерков» как доподлинных «записок» или «мемуаров» было широко распространено среди современников. Им пользовались (всегда, однако, подчеркивая типичность салтыковских образов) также Чернышевский и Добролюбов. Последний писал, например: «Публика признала действительность фактов, сообщаемых в повестях, и читала их не как вымышленные повести, а как рассказы об истинных происшествиях…» (Н. А. Добролюбов. Полн. собр. соч., т. III, стр. 120).


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: