Барбарисов. Но Ксения Васильевна очень долго не возвращалась, так что можно было думать…
Кочуев. Думать можно все, что угодно, это никому не запрещается. Здесь климат был вреден для ее здоровья.
Барбарисов. А теперь?
Кочуев. А теперь она настолько поправилась, что может жить и здесь. Извините! Мне пора ехать.
Барбарисов. Извините меня, что я вас задержал. Позвольте мне написать у вас две-три строчки Евлампии Платоновне. Я пошлю с кучером, а самому мне заезжать к ней некогда.
Кочуев. Сделайте одолжение! Вот вам и бумага и все, что нужно. (Идет к двери.)
Елохов. Виталий Петрович, Виталий Петрович!
Кочуев. Что тебе?
Елохов. Два слова.
Кочуев. Так поди сюда! (Кочуев и Елохов уходят в дверь направо.)
Барбарисов один.
Барбарисов. Хитрит. Он знает, это по всему заметно. Тут непременно какая-нибудь штука с его стороны. Не к тещиным ли капиталам подбирается? Надо держать ухо востро. (Садится к столу и пишет письмо, потом, поминутно оглядываясь, разбирает разбросанные в беспорядке по столу бумаги.) Вот документик-то интересный! Экая прелесть! А вот и еще! Это приобресть не мешает на всякий случай. (Оглядывается на дверь, берет со стола два листка и кладет в карман. Потом укладывает письмо в конверт, не торопясь, тщательно надписывает адрес.)
Входят Елохов и Кочуев с шляпой и в перчатках.
Барбарисов, Елохов и Кочуев.
Кочуев. До свиданья! (Подает руку Барбарисову и Елохову.)
Барбарисов. Ничего не прикажете сказать Евлампии Платановые?
Кочуев. Скажите, что почтительнейше целую ее ручки, и больше ничего. (Елохову.) Так ты распорядись, как я тебе сказал. (Уходит.)
Барбарисов (берет шляпу). Не много же интересного я могу сообщить Евлампии Платоновне.
Елохов. Да что за нетерпение! Завтра же, вероятно, Евлампия Платоновна узнает от самой Ксении Васильевны, зачем она приехала.
Барбарисов. Евлампия Платоновна себя не помнит от радости, что дочь приедет. Зачем бы она ни приехала, ей все равно, только б видеть дочь. У Ксении Васильевны есть сестра Капитолина Васильевна.
Елохов. Знаю.
Барбарисов. Она тоже любит Ксению Васильевну, но благоразумия не теряет. Она находит, что Ксении Васильевне совсем и приезжать не надо.
Елохов. Это почему же?
Барбарисов. Да, помилуйте! Она очень больна, мы имеем верные сведения.
Елохов. Неправда; она сама писала, что здорова.
Барбарисов. Из эгоистических целей беспокоить, выписывать почти умирающую женщину!..
Елохов. Про кого вы это? Ничего ведь этого нет.
Барбарисов. Мне, конечно, все равно; я посторонний человек; одно обидно, что нигде, решительно нигде на свете не найдешь справедливости.
Елохов. О какой справедливости вы говорите?
Барбарисов. Да как же! У Евлампии Платоновны две дочери; она должна любить их одинаково. А это на что ж похоже? Для одной готова душу отдать, а другая, как и не дочь.
Елохов. Да ведь им назначено приданое равное.
Барбарисов. Да что такое приданое? У Евлампии Платоновны и кроме приданого большой капитал. Кому он достаться-то должен, да весь, весь, неприкосновенно? Это видимое дело… Ксения Васильевна и замуж-то вышла против воли матери; детей у нее нет, а теперь больна, много ль ей и жить-то? Вы не подумайте… Я только о справедливости…
Елохов. Матери слепы.
Барбарисов. Да детям-то от этого не легче. Матери к детям слепы, я это знаю; но надо все-таки уметь разбирать хоть посторонних-то людей. Надо же видеть, что один мотает, распутничает, а другой…
Елохов. Кто это другой-то?
Барбарисов. Все равно, кто бы он ни был. Есть такой человек, который давно любит Капитолину Васильевну и давно принят у них в доме, как родственник.
Елохов. Да, понимаю теперь.
Барбарисов. Евлампия Платоновна женщина особенная; требования ее огромные: и непоколебимые нравственные правила требуются, и красноречивые рассуждения на нравственные темы… В этом семействе добродетели довольно суровые, старинные: и отречение от удовольствий, и строгое воздержание в пище, постничанье… По настоящему-то времени много ли найдется охотников? Ведь это подвиг! Надо его ценить!
Елохов. А разве не ценят?
Барбарисов. Ценят-то ценят; нельзя не ценить; а все как-то страшно. Вот любимая дочка явится, глядишь — в маменькином-то капитале и произойдет брешь порядочная. А ведь разочаровываться-то в надеждах не легко. Ведь приносишь жертвы. Тогда только труд и не тяжел, когда имеешь уверенность, что он будет вознагражден впоследствии. Ведь каждую копейку, даром брошенную, жаль. Порок должен быть наказан.
Елохов. А добродетель награждена?
Барбарисов. Да-с. А мы видим противное: награждается-то порок. Может быть, вас удивляет, что я неспокойно говорю об этом предмете? Что ж делать! Я такой человек: несправедливость меня возмущает; я хочу, чтоб каждый получал должное, по своим заслугам.
Елохов. Кабы вашими устами да мед пить.
Барбарисов. До свиданья!
Елохов. Честь имею кланяться!
Барбарисов уходит.
В дверях показывается Хиония Прокофьевна.
Елохов и Хиония Прокофьевна.
Хиония. Можно войти?
Елохов. Войдите, Хиония Прокофьевна.
Хиония. Правда ли, Макар Давыдыч, что барыня приедет?
Елохов. Правда, Хиония Прокофьевна.
Хиония. Ох, напрасно, ох, напрасно!
Елохов. Отчего же напрасно?
Хиония. Потому как они дама больная, жить в таком городе для них только беспокойство одно. И опять же новые порядки пойдут: с ног собьешься. То не так, другое не так; на больного человека угодить трудно.
Елохов. Ксения Васильевна не капризна.
Хиония. Хоша и не капризна, все уж не то, как ежели барин один. Мы уж к ним привыкли, даже всякий взгляд ихний понимаем. Виталий Петрович человек самых благородных правил; они во всякую малость входить не станут; ну, а женское хозяйство совсем другое дело. Виталий Петрович любят, чтобы все было хорошо и в порядке; только ими нужно; а уж до кляузов они не доходят никогда: чтобы, к примеру, каждую копейку усчитывать — они этого стыда не возьмут, потому что мужчина всегда лучше себя понимает, ничем женщина, и гораздо благороднее. А ежели дама в хозяйство входит, так тут очень много всякого вздору бывает; другие дамы до такой низкости доходят, что говядину дома на своих весах перевешивают. Какой же прислуге интересно, когда о ней на манер как о воре понимают? Прислуге жить без доходу тоже нельзя: одним жалованьем не много составишь. Барин наш это очень хорошо понимает; где прислуга пользуется, там она этим местом дорожит, чтобы как не потерять его, а где есть сумление, так уж в прислуге старания нет, а все больше с неудовольствием да как-нибудь. Берите с малого! Хоть бы огарки. Неужели им счет вести? И так каждая малость. Господам внимания нестоющее, а нам на пользу.
Входит Мардарий.
Мардарий. Хиония Прокофьевна, барыня приехали.
Елохов. Доложите Ксении Васильевне, что я здесь; может быть, она пожелает меня видеть.
Хиония. Хорошо, доложу-с… (Хиония Прокофьевна уходит.)
Елохов. Мардарий, надо Виталия Петровича уведомить. Он в театре.
Мардарий. Да уж я послал. Мы знаем, где их искать. (Уходит.)
Елохов один.
Елохов. Живой о живом и думает. Вот и экономка, и та сокрушается, что с приездом барыни ей меньше доходу будет, и откровенно объявляет об этом. Виталий Петрович, как понадобились деньги, об жене встосковался, образ жизни переменил. Барбарисов тоже об живом думает, желает тещино состояние все вполне приобресть, безраздельно, чтоб рубля не пропало. Только одна Ксения Васильевна, женщина с большими средствами, с капиталом, о живом не думает, живет как птица, потому что не от мира сего. Ну, понятное дело, люди, которые о живом-то думают, додумались и до ее капитала: «Что, мол, он у нее без призрения находится!» И вот уж на ее капитал два претендента: муж да Барбарисов. Как-то они ее разделят, бедную? Где дело о деньгах идет, там людей не жалеют.