Маланья. Ишь ты, как его…
Круглова. Что ж у него за дело — спешное?
Феона. Да какое дело, окромя, что ворчать ходить да чтоб не спали? Ненавистник! Уж очень он за свою хлеб-соль обидчик! Его куском-то подавишься; он им тебя раз десять в день-то попрекнет. Кричит: «Я вас кормлю да жалованье плачу», а чужой работы не считает. Ему, кажись, кабы можно из рабочего дня-то два сделать, так он был бы рад-радостью. Вот и бродит спозаранку, и по двору бродит, и по саду бродит, по сараям, по конюшням бродит. Потом на фабрику поедет, там тоже только людям мешает: человек за делом бежит, а он его остановит, ругать примется ни за что; говорит: для переду годится. А с фабрики приедет, с детьми стражается — вот и все наши дела.
Круглова. Ты мне не говори; свой такой же чадо был. Один, видно, их портной кроит. Одна разница: мой-то нас мучил, мучил, да чуть не с сумой оставил; а ваш-то зарылся по горло в деньгах, и счет потерял, так и завяз там.
Феона. Да что и деньги-то! Только грех один. Хорошо, как в руки попадут, а то, кто его знает, что у него на уме. Один сын бежал из дому, Николай Ермилыч-то.
Круглова. Давно ли?
Феона. Бежал, матушка; бежал к теще. Еще на той неделе съехал. И кроткий человек, а не стерпел. Веришь ты, исхудал весь, ходит, да так всем телом и вздрагивает. Да и жена его, женщина молодая, измаялась совсем; в слезах встает, в слезах и ложится. Все старик их наследством попрекает. «Смерти моей, говорит, желаете, денег дожидаетесь, воли вам мало? Подождите, говорит, подождите; я с своими коплеными не скоро расстанусь; прежде я вас жить поучу, за свое добро над вами покуражусь так, что вы и деньгам не обрадуетесь».
Маланья. А и аспид же он у вас.
Феона. Аспид, как есть аспид. (Ставит чашку на стол.) Благодарю покорно.
Круглова. А еще?
Феона. Нет уж, вволю напилась, сколько хотенья было. Еще дома, приду, пить буду. Что ж делать от скуки-то? А сама что ж не пьешь?
Круглова. Уж мы с Агничкой напились. Это я так, с тобой балую. Маланья, убирай чай!
Маланья принимает самовар, поднос с чашками и уходит.
Феона. А вот Гриша у нас, другой-то, матушка…
Круглова. Знаю, знаю.
Феона. Не таков, озорноват; видно, в батюшку удался.
Круглова. Его-то хоть любит ли?
Феона. Никак нельзя его, матушка, любить-то; очень уж нескладен, да и бестолков так, что не накажи господи! Одно только и знает, что отцу в ноги кланяться, а уж пить да буянить — другого не найдешь. От этого от самого-то око-зрение у него притупилось. Как приедет откуда пьяный или привезут его, глаза вытаращит, как баран, уставится в одну сторону и давай перед отцом лбом в пол стучать. Тот его простит, а он опять закатится. Что жалоб на него было, что за него денег плачено! Вот недавно задурил; привезли его, из каких теплых местов, уж не знаю, только связанного. И двое побитых с ним, да одного, говорят, в Москве-реке топил. Ну, нечего делать, заплатил отец побитым за изъян, а тонущего, и которые его из воды тащили, еще и вином напоили, окромя денег. И сослал его отец на фабрику, чтоб держали там взаперти до усмирения.
Круглова. Эки дела! Как богатые-то купцы живут! Не позавидуешь и богатству-то их.
Феона. Что, матушка, в нем завистного! В этом богатстве-то чужих слез больно много, вот они и отзываются — до седьмого колена, говорят.
Круглова. Значит, старик-то теперь один; то-то он и повадился ко мне ходить.
Феона. Почитай, что один. Дом-то у нас старый княжеский, комнат сорок — пусто таково; скажешь слово, так даже гул идет; вот он и бродит один по комнатам-то. Вчера пошел в сумерки да заблудился в своем-то дому; кричит караул не благим матом. Насилу я его нашла да уж вывела. Это он со скуки к тебе бродит. Гришу-то опять с фабрики привезли, матушка, только больного. Доктор ездит, да еще старичок-раскольник ходит, живых линей ему к подошвам прикладывает. На фабрике-то у нас елехтор немец, Вандер, и такой-то злой пить, что, кажется, как только утроба человеческая помещает; и что ни пьет, все ему ничего, только что еще лучше, все он цветней да глазастей становится. Ну, а наш-то еще молод, и не перенес, и нашло на него ума помрачение. Стал выбегать на балкон да в мужиков из ружья стрелять. Само собой, что не своей волей он это творил. Может, они еще к нему в Москве приступили, да нам-то невдомек было. Стали, говорит, они кругом его сначала как шмели летать, а потом уж в своем виде показались, как им быть следует. И все-то он теперь от них прячется. Ох, пойти! А то сам-то, пожалуй, заругается.
Круглова. Посиди. Кто ж у вас делом-то правит?
Феона. Племянник, матушка.
Круглова. Ипполит?
Феона. Он, матушка, он, Аполит. И по конторе и по фабрике — все он.
Круглова. Каков он, парень-то, я давно у тебя хотела спросить.
Феона. Мученик, матушка, одно слово. Страстотерпец. Один за всех дело делает, покою не знает; а кроме брани, себе ничего не видит.
Круглова. Не пьет он?
Феона. И, что ты, матушка! Ни маковой росинки. А должно, что запьет, я так полагаю, надо быть, в скорости.
Круглова. Отчего так?
Феона. Не стерпит, невозможно. У нас все одно: что честно себя содержи, что пьянствуй — все одна цена-то; от хозяина доброго слова не дождешься; так что за напасть, из чего себя сокращать-то. Прежде Аполит все-таки повеселее ходил, а теперь такой пасмурный, из всего видно, что запить сбирается. Ну, и деньгами бьется, бедный; положения ему нет, а что даст хозяин из милости.
Круглова. Эко, бедный, а!
Феона. Да ты что про него спрашиваешь-то? Аль сватаешь кого?
Круглова. А хоть бы и сватаю; разве дурное дело?
Феона. Кто ж говорит. Уж ты не свою ли?
Круглова. Что ж, и моя невеста.
Феона. Ну, вот дуру нашла; поверю я, как же! Что тебе за охота за подначального человека!
Круглова. Я и за хозяином была, да горе-то видела. Разумеется, попадется состоятельный человек, мы брезгать не станем.
Феона. Зачем брезгать! Да оно и по всему видно, что твоей птичке в золотой клетке быть.
Круглова. Ах, Феонушка, клетка — все клетка, как ты ее ни золоти.
Феона. Что-то наш старик уж очень стал твою дочку похваливать.
Круглова. Пущай его хвалит, нам убытку нет.
Феона. Что ж не похвалить! И всякий похвалит. Да блажной ведь он старичишка-то; говорит такое, что ему не следует. Ведь ему давно за шестьдесят, она ему во внучки годится. А он на-ко-поди, ровно молоденький.
Круглова. Что ты говоришь?
Феона. Будто ты его не знаешь? От него все станется.
Круглова. Ну, где же!
Феона. Да уж верно, коли я говорю. Не в первый раз ему Москву-то страмить. Он, было, и за богатеньких брался, ума-то у него хватило, да местах в трех карету подали; вот теперь уж другое грезит. «Изберу я себе из бедных, говорит, повиднее. Ей моего благодеяния всю жизнь не забыть, да и я от ее родных что поклонов земных увижу! Девка-то девкой, да и поломаюсь досыта».
Круглова. А ведь эти старики богатые только сами много мечтают о себе, а ума в них нет.
Феона. Нет, матушка, нет, один форс. А собьют с него форс-то этот самый, так он что твоя ворона мокрая. Ай, батюшки! Засиделась я.
Круглова. Прощай, Феонушка!
За сценой голос Агнии: «Ты не плачь, не тоскуй, душа-девица».
Феона. Это дочка, чай?
Круглова. Агничка.
Феона. Веселенькая какая, бог с ней.
Входит Агния.
Круглова, Феона, Агния.
Агния. Здравствуй, бабушка.
Феона. Здравствуй, родная! Что ж замолчала? Пой, день твой. Ты знаешь ли, что в тебе поет-то?