Глумов. Помнишь, сколько к нам провинциалов наезжало! Подумаешь, у него горы золотые, — так развернется. А глядишь, покутит недель шесть, либо в солдаты продается, либо его домой по этапу вышлют, а то приедет отец, да как в трактире за волосы ухватит, так и везет его до самого дому верст четыреста. (Глядит на часы.) Однако мне пора. Как я заболтался. (Быстро уходит.)
Телятев (садится к столу, держа свою шляпу в левой руке). Ну как же, Василий Иваныч, принимать не велели?
Василий. Да так же, сударь.
Телятев. Да вы это, Василий Иваныч, по глупости, может быть?
Василий. Нет, истинно, истинно. Что вы? Смею ли я!
Телятев. И вам, Василий Иваныч, меня не жаль?
Василий. Как не жаль, сударь! Известно, вы не как другие.
Телятев. Лучше?
Василий. Не в пример.
Телятев. Садитесь, Василий Иваныч!
Василий Иваныч садится и опирается руками в колена.
Давайте с вами разговаривать.
Василий. Вы думаете, не могу?
Телятев. Ничего я не думаю. Вы, я слышал, были в Лондоне, а в Марокко не были?
Василий. Этаких стран я, сударь, и не слыхивал, Морок, так он Мороком и останется, а нам не для чего. У нас, по нашим грехам, тоже этого достаточно, обморочат как раз. А знают ли они там холод и голод, вот что?
Телятев. Про голод не слыхал, а холоду не бывает оттого, что там очень жарко.
Василий. Ну и пущай они дохнут с голоду ли, с жару ли, а нам пуще всего уповать нужно.
Телятев. На что же уповать, Василий Иваныч?
Василий. Чтоб как все к лучшему. По нашему теперь тоже делу босоты и наготы навидались. Конечно, порядок такой, искони; а бог невидимо посылает.
Телятев. Василий Иваныч, в философии далеко уходить не годится.
Василий. Я и про что другое могу.
Телятев. Прощайте, Василий Иваныч. (В рассеянии берет со стола правой рукой шляпу Кучумова и хочет надеть обе). Это как же, Василий Иваныч?
Василий. Грех, сударь, бывает со всяким.
Телятев. Какой же тут грех-то, Василий Иваныч?
Василий. Бывает, что и уносят.
Телятев. Вы, Василий Иваныч, заврались!
Василий. А вот что, сударь: померяйте обе, которая впору, та и ваша.
Телятев. Вот, Василий Иваныч, умные речи приятно и слушать (Примеривает сначала свою.) Это моя. А это чья же? Да это князинькина. Значит, он здесь?
Василий (таинственно). Здесь-с.
Телятев. Где же он?
Василий молча и величественно указывает на дверь во внутренние комнаты.
Отчего же его принимают, а меня нельзя?
Василий. Потому сродственник.
Телятев. Такой же сродственник, как и вы, Василий Иваныч. Уж вы меня извините, я останусь, а вы подите в переднюю.
Василий. Оно точно, что в это время барин никогда дома не бывает, а если в другой раз…
Телятев. Ну, довольно, Василий Иваныч! Учтивость за учтивость, а то я скажу вам: «Пошел вон!»
Василий. Можно, для вас все, сударь, можно. (Уходит.)
Телятев один.
Телятев (вынимает из кармана письмо и читает):
И все так точно и надул. Он сродственник, а меня и принимать не приказано. Что же мне делать? Уступить даром как-то неловко, что-то за сердце скребет. Подожду их, посмотрю, как она его будет провожать. Вот удивятся, вот рты-то разинут, как я встану перед ними, как statua gentilissima[11]. А статуя Командора, — мне один немец божился до того, что заплакал, — представляет совесть. Ужасно будет их положение. А не лучше ли явиться к ним самому, оно, конечно, не совсем учтиво… Где они скрываются?(Подходит к двери и прислушивается.) Никого нет. Проникну далее. (Отворяет осторожно дверь, уходит и так же осторожно затворяет.)
Входят Васильков и Василий.
Васильков и Василий.
Васильков (быстро). Был без меня кто-нибудь?
Василий. Господин Глумов. Вот и записку оставили.
Васильков (строго). А еще кто?
Василий. Господин Кучумов… а…
Васильков. Ну, хорошо, ступай!
Василий уходит.
Кучумов так стар, что и подозревать нельзя; моя жена женщина со вкусом. (Останавливается перед столом в задумчивости и видит записку Глумова. Вынимает из кармана письмо и сличает с запиской Глумова.) Ничего не похоже, а я думал, что он. (Читает письмо.)
«Будь дома в два часа непременно, и ты поймешь смысл этих слов» (Короткое молчание.) Что это, шутка или несчастие? Если это шутка, то глупо и непростительно шутить над человеком, не зная его сердца. Если это несчастие, то зачем же оно приходит так рано и неожиданно? Если б я знал свою жену, я бы не колебался. Как любит, как чувствует простая девушка или женщина, я знаю; а как чувствует светская дама, я не знаю. Я души ее не вижу; я ей чужой, и она мне чужая. Ей не нужно сердца, а нужны речи. А у меня речей нет. О, проклятые речи! Как легко мы перенимаем чужие речи и как туго перенимаем чужой ум. Теперь говорят, как в английском парламенте, а думают все еще как при Аскольде. А делают… Да что здесь делают? Ничего не делают. Но что же, однако, значит это письмо? Пойду покажу его Лидии. Но если, если… боже; Что мне делать тогда, что мне делать? Как повести себя? Нет, нет, стыдно в таком деле готовиться, стыдно роль играть! Что подскажет мне глупое провинциальное сердце, то и сделаю. (Открывает ящик с пистолетами, осматривает их, опять кладет на место; ящик остается открытым. Идет к двери; навстречу ему тихо, пятясь задом, показывается Телятев.)
Васильков и Телятев.
Васильков. Телятев, так друзья не делают.
Телятев. А, здравствуй! (Тихо.) Постой, погоди, они сейчас выдут.
Васильков. Отвечай мне на мои вопросы, или я тебя убью на месте.
Телятев. Потише ты, я говорю тебе! (Прислушивается.) Ну, что нужно? Спрашивай!
Васильков. Ты к моей жене приехал?
Телятев. Да.
Васильков. Зачем?
Телятев. Приятно провести время, полюбезничать. Какие ты странные вопросы делаешь!
Васильков. Отчего же ты к моей жене едешь, а не к другой?
Телятев. Оттого, что у меня вкус хорош.
Васильков. Мы будем стреляться.
Телятев. Ну, хорошо, хорошо! Ты только не шуми. Я слышу голоса.
Васильков. Чьи бы голоса ни были, они мне не помешают.
Телятев. Ты с ума сошел, Савва! Опомнись, выпей холодной воды.
Васильков. Нет, Телятев. Я человек смирный, добрый; но бывают в жизни минуты… Ах, я рассказать тебе не могу, что делается в моей груди… Видишь, я плачу… Вот пистолеты! Выбирай любой.
Телятев. Коли ты подарить хочешь, так давай оба, к чему их рознить; а коли стреляться, так куда торопиться, чудак! У меня сегодня обед хороший. После сытного обеда мне всегда тяжело жить на свете; тогда, пожалуй, давай стреляться.
11
благороднейшая статуя