Достоевский намеревался ответить Щедрину, но не осуществил этого намерения.

Интересна запись в дневнике В. Н. Третьяковой (жены основателя Третьяковской галереи) от 5 ноября 1879 г. о чтении ею вместе с мужем первых трех книг „Карамазовых“, которые „послужили мотивом“ для их „долгих бесед“ и духовно сблизили их. Через полгода, в июне 1880 г., В. Н. Третьякова снова записала в дневнике: „Это время я читала вещих «Братьев Карамазовых“ Достоевского и наслаждалась психическим анализом вместе с Пашей, чувствуя, как в душе все перебирается и укладывается как бы по уголкам все хорошее и мелкое. Благодаря «Братьям Карамазовым“ можно переработаться и стать лучше».[76]

Отклики на роман, относящиеся к 1880 г., были не столь многочисленны, как отклики 1879 г. Это можно объяснить желанием отложить обсуждение романа до тех пор, пока не будет закончена его публикация.

В начале августа 1880 г. К. П. Победоносцев — по-видимому, намеренно — прислал Достоевскому отзыв К. Н. Леонтьева о Пушкинской речи и „Карамазовых“, что вызвало ответную реплику писателя в письме Победоносцеву от 16 августа 1880 г.: „Благодарю за присылку «Варшавского дневника“; Леонтьев в конце концов немного еретик — заметили Вы это? Впрочем, об этом поговорю с Вами лично, когда в конце сентября перееду в Петербург, в его суждениях есть много любопытного“ (XXX, кн. 1, 210).

Статьи К. Н. Леонтьева „О всемирной любви“ (1879–1880) имеют для понимания и оценки „Карамазовых“ принципиальное значение. Отражая и свое собственное мнение строгого ревнителя православия, и взгляды консервативно настроенных церковных кругов, автор подверг в них роман и Пушкинскую речь суровой критике за отступление от ортодоксальной церковной догмы и „слишком розовый оттенок, вносимый в христианство этою речью“. В страстной, восторженной проповеди Достоевским всечеловеческого братства, примирения и единения народов в некой всеобщей гармонии Леонтьев увидел опасные признаки тайной верности Достоевского демократическому гуманизму европейского типа, противоречащему аскетическим основам православия и религии вообще. „Все эти надежды на земную любовь и на мир земной, — писал Леонтьев, — можно найти и в песнях Беранже, и еще больше у Ж. Занд, и у многих других <…> Гуманность <…> может вести к тому сухому и самоуверенному утилитаризму, к тому эпидемическому умопомешательству нашего времени, которое можно психиатрически назвать mania democratica progressiva. Все дело в том, что мы претендуем сами по себе, без помощи божией, быть или очень добрыми, или, что еще ошибочнее, быть полезными <…> Горе, страдание, разорение, обиду христианство зовет даже иногда посещением божиим. А гуманность простая хочет стереть с лица земли эти полезные нам обиды, разорения и горести…“

По учению церкви, мир „лежит во грехе“, доказывал Леонтьев, и спасение его на земле невозможно. Блаженство возможно лишь за гробом, в потустороннем мире. Достоевский же, разделяя веру демократов и социалистов, хочет преобразовать мир, стремится к раю не на небе, а на земле.

В тесной связи с этими упреками Достоевскому за стойкость его демократических и социалистических убеждений находятся критические высказывания Леонтьева о „Братьях Карамазовых“.

По его мнению, сильные страницы романа предопределило ощущение „нестерпимого трагизма жизни“, гармонирующее с учением церкви о том, что земной мир проклят и „лежит во грехе“. Все „горячее, самоотверженное и нравственно привлекательное“ в поступках и настроениях героев Достоевского осталось бы под спудом, если бы не было „буднично-трагических“ условий жизни, избранных автором в качестве главного сюжетного основания для своего романа. Развивая свою мысль, Леонтьев продолжает: „Мы найдем это в доме бедного капитана, в истории несчастного Ильюши и его любимой собаки, мы найдем это в самой завязке драмы: читатель знает, что Дмитрий Карамазов не виновен в убийстве отца и пострадает напрасно. И вот уже одно появление следователей и первые допросы производят нечто подобное; они дают тотчас действующим лицам случайно обнаружить побуждения высшего нравственного порядка; так, наприм<ер>, лукавая, разгульная и даже нередко жестокая Груша только при допросе в первый раз чувствует, что она этого Дмитрия истинно любит и готова разделить его горе и предстоящие, вероятно, ему карательные невзгоды. Горести, обиды, буря страстей, преступления, ревность, зависть, угнетения, ошибки, с одной стороны, а с другой — неожиданные утешения, доброта, прощение, отдых сердца, порывы и подвиги самоотвержения, простота и веселость сердца! Вот жизнь, вот единственно возможная на этой земле и под этим небом гармония. Гармонический закон вознаграждения — и больше ничего. Поэтическое, живое согласование светлых цветов с темными — и больше ничего. В высшей степени цельная полутрагическая, полуясная опера, в которой грозные и печальные звуки чередуются с нежными и трогательными, — и больше ничего!“.

В „Братьях Карамазовых“ Леонтьев обнаружил и серьезные уклонения Достоевского от „церковного пути“.

„В романе <…> — писал Леонтьев, — весьма значительную роль играют православные монахи; автор относится к ним с любовью и глубоким уважением <…> Старцу Зосиме присвоен даже мистический дар «прозорливости“ <…> Правда, и в «Братьях Карамазовых“ Монахи говорят не совсем то, или, точнее выражаясь, совсем не то, что в действительности говорят очень хорошие монахи и у нас, и на Афонской горе <…> Правда, и тут как-то мало говорится о богослужении, о монастырских послушаниях, ни одной церковной службы, ни одного молебна… Отшельник и строгий постник Ферапонт, мало до людей касающийся, почему-то изображен неблагоприятно и насмешливо… От тела скончавшегося старца Зосимы для чего-то исходит тлетворный дух <…> было бы гораздо лучше сочетать более сильное мистическое чувство с большею точностью реального изображения: это было бы правдивее и полезнее, тогда как у г-на Достоевского и в этом романе собственно мистические чувства все-таки выражены слабо, а чувства гуманитарной идеализации даже в речах иноков выражаются весьма пламенно и пространно». Наконец, резчайшим выпадом против концепции романа можно считать и следующий ядовитый пассаж из статьи Леонтьева: „Братство по возможности и гуманность действительно рекомендуются св. писанием Нового завета для загробного спасения личной души, но в св. писании нигде не сказано, что люди дойдут посредством этой гуманности до мира и благоденствия. Христос нам этого не обещал… Это неправда…“[77]

Если Победоносцеву внушали опасения богоборческие мотивы романа, то Леонтьев пошел дальше: руководствуясь учением официального православия, он отыскал „изъяны“ и в положительной программе Достоевского, вложенной в уста Зосимы. Эти „изъяны“ — стремящийся к переустройству действительности гуманизм, тяготение к которому столь явственно обнаружилось в речи Достоевского о Пушкине; недостаточная близость ищущей мысли писателя (как по существу, так и по форме) к православно-церковной ортодоксии.

Из других суждений о романе, появившихся в 1880 г., наиболее значительны „Литературные очерки“ Буренина, печатавшиеся в „Новом времени“,[78] и статья И. Павлова в славянофильской газете „Русь“, издававшейся И. С. Аксаковым.[79]

Среди последующих печатных откликов на роман преобладают журнальные статьи итогового характера, в которых спор с автором „Братьев Карамазовых“ нередко перерастает в бурную полемику между его сторонниками и противниками. Несмотря на односторонность и неполноту многих оценок, диктуемых направлением того или иного журнала, многое из сказанного о романе в критике начала 1880-х годов не утратило важного значения для процесса последующего фундаментального историко-литературного и теоретического исследования творчества Достоевского.

вернуться

76

Литературное наследство. Т. 86. С. 124–127. См. там же: С. 136, 441, 478, 479, 490–492 и др.

вернуться

77

Леонтьев К. Н. Собр. соч. М., 1912. Т. 7, С. 199–203.

вернуться

78

Новое время. 1880. 7 нояб. № 1687.

вернуться

79

Русь. 1880. 29 нояб. № 3.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: