— Это пока не революция. Мы пока еще готовимся к ней, сын!
Полицейские не осмелились вступить в цех. И стрелять у них духу не хватило: сковала стойкая решимость стачечников и страх перед окрестным рабочим народом, который только и ждал сигнала, чтобы выступить на защиту товарищей. И лишь под вечер, с прибытием отряда с пулеметом из школы прапорщиков, полиции удалось очистить цех от забастовщиков.
20
Пассажирский заснеженный дальний поезд Львов— Краков, шумно дыша сизыми клубами пара, вот-вот тронется. Истекают последние минуты. Машинист Пьонтек — рано поседевший, с молодыми карими глазами под узеньким лакированным козырьком невысокой шапки-ушанки — высунулся из своего оконца: он ждет сигнала главного кондуктора и одновременно следит за влюбленной парочкой на перроне, в которой узнает Михайлу Щербу и Ванду.
Пьонтек неспокоен. Он остается в Саноке вместо Щербы, и он же, в качестве машиниста, должен довезти его до Кракова, чтоб там передать в надежные руки для дальнейшего следования на юг, в Швейцарию. Все, казалось, предусмотрено было, чтобы Михайло уехал этим поездом, но никто из подпольщиков не мог допустить, что жандармский комендант Скалка тоже заинтересуется этим отъездом и прибудет на вокзал вслед за Щербой.
Ясно одно: слишком приметный человек в уезде Щерба, и не удивительно, что на него прежде всего пала подозрение после того, как на стенах саноцкой казармы появились антивоенные листовки. Очевидно, Михайле следовало уехать из Санока раньше, до появления листовок, теперь же, когда уездный староста, да и вся уездная администрация потеряла с перепугу сон, комендант Скалка постарается уж как-нибудь не выпустить из своих рук подозрительную особу.
Пьонтек из оконца паровозной будки обозревает длинный перрон под стеклянной крышей, возле ступенек первого вагона видит главного кондуктора с черной повязкой на левом глазу, дальше — несколько человек под окнами вагонов и, наконец… влюбленную пару. Поразительное дело: Михайло держится так, будто и вправду собрался на приятную прогулку. Смеется, перешептывается с Вандой, жестикулирует, верно пробует ее развеселить. Ванде, однако, не до смеха, — она то и дело платочком касается глаз, готова упасть ему на грудь и разрыдаться, не отпуская от себя. Да, да, Михайло, женское сердце более чутко, Ванда интуитивно предугадывает беду.
— Все будет хорошо, Вандуся, — успокаивает жену Щерба. — Не впервые. Из Швейцарии непременно сообщу.
— Но как, как?
— Хочешь, почтовым голубем, — смеется он.
— Не шути, Михась. Чует мое сердце…
— А мое наоборот. — Михайло подносит ее руку к губам и украдкой бросает взгляд на двух жандармов, высунувшихся из вокзальных дверей. — Мой паспорт, — слова эти, собственно, обращены к ним, прислужникам коменданта Скалки, — всегда со мной. Сам августейший отдал бы честь моей белой краснокрестной книжечке.
— Ах, если б так, — вздохнула она. И сразу обмерла, увидев за своей спиной жандармов: — Они тут, Михась…
— Ну, ясное дело, тут, — улыбнулся он. — Где ж им еще быть. — Михайло берет Ванду под руку и с деланным беззаботным видом прогуливается с ней мимо жандармов с блистающими штыками на карабинах. Щерба ловит на себе их взгляды, начинает догадываться, что специально ради него прислал их сюда комендант Скалка. Ясно, что его выслеживают, и, возможно, эти двое чурбанов с черными петушиными хвостами на черных касках в последнюю минуту, после гудка, кинутся к вагонам. Но и Щерба тоже не лыком шит. Он и не торопится садиться, чтоб видеть, куда, в какой вагон вскочат жандармы.
Недалеко от паровоза они остановились. Михайло делает вид, что не замечает машиниста Пьонтека, — а тот нет-нет да высунется из своего окошка, — не сводит глаз с Ванды. Легким прикосновением пальца подобрал прядку волос, выбившуюся из-под белой меховой шапочки.
— Милая моя, верь в мое счастье. Я из тех, кто ни в огне не горит, ни в воде не тонет.
— Ой, хорошо бы, — сказала она грустно.
— Только бы у тебя, Вандуся, все было благополучно. Учить тебя предосторожности не приходится. Его слово, — Михайло кивнул в сторону машиниста, — для тебя закон. Берегите Суханю. Из него получится необыкновенный художник. Кончится война, пошлем его в Краковскую академию…
Раздался свисток кондуктора. Из паровозного оконца высунулся Пьонтек. Он не спешил с гудком отправления и дал его лишь в ту минуту, когда Щерба устремился к первому вагону.
Поезд тронулся, покатился на запад, постукивая на стыках рельсов. В последний раз мелькнула Михайлова вихрастая голова, черная шапка в поднятой руке, белая манжета сорочки, которую она, Ванда, вчера выгладила… Поезд еще не исчез за семафором, как весь окрестный мир, с холодным зимним солнцем, со снеговыми горами, которые Михайло умел так картинно живописать в своих повстанческих песнях, — все подернулось туманом перед Вандой от выступивших слез.
— День добрый, глубокоуважаемая пани Ванда, — пробудил ее из забытья чей-то незнакомый глухой голос.
Она повернула голову и вздрогнула: бок о бок с ней стоял грозный комендант уездной жандармерии, тот самый выродок, который отравил Михайле годы его сознательной жизни. Звякнув шпорами, он небрежным жестом, но не без галантности притронулся к козырьку каски холеными пальцами в золотых перстнях и как-то неопределенно усмехнулся.
— Сочувствую, пани Ванда. Разлука всегда ранит человеческое сердце. Тем более сейчас, в военное время.
Чувство страха пронизало леденящим холодом Ванду, парализовало ее волю. Под испытующим взглядом жандармских глаз она вдруг почувствовала себя слабой, беспомощной. Никогда она не соприкасалась с подобного сорта людьми, старалась их обходить. И надо же — в тягчайшую минуту разлуки столкнуться с одним из самых лютых представителей этого отродья.
— Честь имею отрекомендоваться. — Он снова коснулся горстью пальцев черной блестящей каски с распластанным на ней двуглавым орлом. — Майор Сигизмунд Скалка, прошу пани.
Впервые видит она верного австрийского пса так близко, Лицом к лицу. Виски с проседью, черные подкрученные заиндевелые усы, волевое мясистое лицо и холодные колючие зрачки были вполне под стать его внутреннему духовному естеству, о котором Ванда была достаточно хорошо наслышана. Скалка горделиво стоял перед ней и, казалось, наслаждался испугом женщины.
— Пани Ванда сегодня очень неприступна, — начал он, не дождавшись от нее ни одного слова, чуть-чуть склонив голову в ее сторону, с любезной усмешкой, игриво заглядывая ей в глаза. — Такой красотке, как пани Ванда, не мешало бы веселей глядеть на божий мир. Еще не все для вас лично пропало. Уверяю, моя пани…
Жандармское заигрывание вернуло Ванде чувство собственного достоинства. Холодок обуявшего ее было испуга отступил перед вспышкой гнева. Внезапная мысль ожгла ее: недоставало, чтобы сытое жандармское чудовище позволило себе волочиться за ней, женой революционера.
— Что вам, собственно, нужно? — спросила она по-украински и тотчас дрожащими пальцами приспустила с шапочки черную сетку вуали на разгоряченное от волнения лицо. — Что вам угодно, пан Скалка, спрашиваю?
— О, — протянул он с изумлением в голосе, — как неучтиво с вашей стороны, пани Ванда.
Сердце у нее бурно заколотилось, и краска бросилась в лицо.
— А вы, пан Скалка, были очень учтивы с теми, кого гнали на мученья в Талергоф? И отца моего в том числе?
— Извините, любезная пани. — Выпятив грудь, Скалка положил ладонь левой руки на эфес сверкающей офицерской сабли. — Ведь тот, в кого пани Ванда столь безумно влюбилась, и сейчас на воле. Кажется, так?
Она гордо вскинула голову:
— На свободе он не по вашей воле, а потому, пан Скалка, что у вас руки коротки на таких людей.
Он прикусил нижнюю губу, грозно сощурил нахмуренные глаза.
— Коротки? Так полагаете, пани Ванда?
— Я уверена! Паспорт Щербы…
— Его паспорт, — перебил ее Скалка, пристукнув саблей о каменный перрон, — этот самый его паспорт годится разве… — Скалка хотел было сказать что-то гадкое, но предпочел досадить ей иначе: — Я раскрою пани свой секрет. Не успеет пани Ванда вернуться домой, как ее милый вместе со своим паспортом окажется в жандармских наручниках.