Слезы покатились из глаз ее, она склонила голову, рука ее дрожала в руке Вадима…
— Я твой брат! — воскликнул он вне себя.
Она обернулась, встала… как будто не поняла… как будто ужаснулась… Руки ее опустились как руки умершей, и сомкнутые уста удерживали дыхание.
— Я твой брат! — повторил он дрожащим, страшным голосом.
Она молчала.
Вадим взглянул на нее в последний раз, схватил себя за голову и вышел; и выходя остановился у двери… и в продолжение одной минуты он думал раздробить свою голову об косяк… но эта безумная мысль скоро пролетела… он вышел.
— Брат! — сказала Ольга, смотря ему вослед. — Брат! И без сил она упала на стул.
Борис Петрович был чрезвычайно доволен своим горбачом (так в доме называли Вадима). Горбач везде почти следовал за ним, на охоту, в поле, на пашню, — исполнял его малейшие желания, предугадывал их. Одним словом делал всё, чем мог приобрести доверенность, — и если ему удавалось, то неизъяснимая радость процветала на этом суровом лице, которое выражало все чувства, все, — кроме одного, любимого сокровища, хранимого на черный день. Если Борис Петрович хотел наказать кого-нибудь из слуг, то Вадим намекал ему всегда, что есть наказания, которые жесточе, и что вина гораздо больше, нежели Палицын воображал; — а когда недосказанный совет его был исполнен, то хитрый советник старался возбудить неудовольствие дворни, взглядом, движеньями помогал им осуждать господина; но никогда ничего не говорил такого, что́ бы могло быть пересказано ко вреду его — к неудовольствию рабов или помещика. Он был враждебный Гений этого дома…
Однажды, не знаю зачем, Палицын велел его позвать; искали горбача — не нашли. Так это и осталось.
День был жаркий, серебряные облака тяжелели ежечасно; и синие, покрытые туманом, уже показывались на дальнем небосклоне; на берегу реки была развалившаяся баня, врытая в гору и обсаженная высокими кустами кудрявой рябины; около нее валялись груды кирпичей, между коими вырастала высокая трава и желтые цветы на длинных стебельках. Тут сидел Вадим; один, облокотяся на свои колена и поддерживая голову обеими руками; он размышлял; тени рябиновых листьев рисовались на лице его непостоянными арабесками и придавали ему вид таинственный; золотой луч солнца, скользнув мимо соломенной крыши, упадал на его коленку, и Вадим, казалось, любовался воздушной пляской пылинок, которые кружились и подымались к солнцу.
Вчера он открылся Ольге; — наконец он нашел ее, он встретился с сестрой, которую оставил в колыбели; наконец… о! чудна природа; далеко ли от брата до сестры? — а какое различие!.. эти ангельские черты, эта демонская наружность… Впротчем разве ангел и демон произошли не от одного начала?..
Однако Вадим заметил в ней семейственную гордость, сходство с его душой, которое обещало ему много… обещало со временем и любовь ее… эта надежда была для него нечто новое; он хотел ею завладеть, он боялся расстаться с нею на одно мгновение… — и вот зачем он удалился в уединенное место, где плеск волны не мог развлечь думы его; он не знал, что есть цветы, которые, чем более за ними ухаживают, тем менее отвечают стараниям садовника; он не знал, что, слишком привязавшись к мечте, мы теряем существенность; а в его существенности было одно мщение.
Постепенно мысли его становились туманнее; и он полусонный лег на траву — и нечаянно взор его упал на лиловый колокольчик, над которым вились две бабочки, одна серая с черными крапинками, другая испещренная всеми красками радуги; как будто воздушный цветок или рубин с изумрудными крыльями, отделанный в золото и оживленный какою-нибудь волшебницей; оба мотылька старались сесть на лиловый колокольчик и мешали друг другу, и когда один был близко, то ветер относил его прочь; наконец разноцветный мотылек остался победителем; уселся и спрятался в лепестках; напрасно другой кружился над ним… он был принужден удалиться. У Вадима был прутик в руке; он ударил по цвету и убил счастливое насекомое… и с каким-то восторгом наблюдал его последний трепет!..
И бог знает отчего в эту минуту он вспомнил свою молодость, и отца, и дом родной, и высокие качели, и пруд, обсаженный ветлами… всё, всё… и отец его представился его воображению, таков, каким он возвратился из Москвы, потеряв свое дело… и принужденный продать всё, что у него осталось, дабы заплатить стряпчим и суду. — И потом он видел его лежащего на жесткой постели в доме бедного соседа… казалось, слышал его тяжелое дыхание и слова: отомсти, сын мой, извергу… чтоб никто из его семьи не порадовался краденым куском… и вспомнил Вадим его похороны: необитый гроб, поставленный на телеге, качался при каждом толчке; он с образом шел вперед… дьячок и священник сзади; они пели дрожащим голосом… и прохожие снимали шляпы… вот стали опускать в могилу, канат заскрыпел, пыль взвилась…
Кровь кинулась Вадиму в голову, он шопотом повторил роковую клятву и обдумывал исполнение; он готов был ждать… он готов был всё выносить… но сестра! если… о! тогда и она поможет ему… и без трепета он принял эту мысль; он решился завлечь ее в свои замыслы, сделать ее орудием… решился погубить невинное сердце, которое больше чувствовало, нежели понимало… странно! он любил ее; — или не почитал ли он ненависть добродетелью?..
Вдруг над ним раздался свист арапника, и он почувствовал сильную боль во всей руке своей; — как тигр вскочил Вадим… перед ним стоял Борис Петрович и осыпал его ругательствами
Кланяясь слушал он и с покорным видом последовал за Палицыным в дом, где слуги встретили его с насмешливыми улыбками, которые говорили: пришел и твой черед.
С этих пор Вадим ни разу не забывал своей должности.
Подвечер приехали гости к Палицыну; Наталья Сергевна разрядилась в фижмы и парчевое платье, распудрилась и разрумянилась; стол в гостиной уставили вареньями, ягодами сушеными и свежими; Генадий Василич Горинкин, богатый сосед, сидел на почетном месте, и хозяйка поминутно подносила ему тарелки с сластями; он брал из каждой понемножку и важно обтирал себе губы; он был высокого росту, белокур, и вообще довольно ловок для деревенского жителя того века; и это потому быть может, что он служил в лейб-кампанцах; 25<-и> лет вышед в отставку, он женился и нажил себе двух дочерей и одного сына; — Борис Петрович занимал его разговорами о хозяйстве, о Москве и проч., бранил новое, хвалил старое, как все старики, ибо вообще, если человек сам стал хуже, то всё ему хуже кажется; — поздно вечером, истощив разговор, они не знали, что начать; зевали в руку, вертелись на местах, смотрели по сторонам; но заботливый хозяин тотчас нашелся:
— Малой! Египетского, — закричал он, в восторге от своей мысли; — принесли две фляги и две большие серебряные кружки; — начали пить, потом спорить, хохотать и целоваться; — щеки их разгорелись, и воображение, охлажденное годами, закипело.
— Потешить ли тебя, сосед любезный! — воскликнул Палицын;
— А что?
— Да уж то, что твоей милости и в голову не придет; любишь ли ты пляску?.. а у меня есть девочка — чудо… а как пляшет!.. жжет, а не пляшет!.. я не монах, и ты не монах, Васильич…
— Избави Христос…
— И точно так!..
— Ну что же?
— Да уж то!.. мать моя, женушка, Наталья Сергевна, — вели Оленьке принарядиться в шелковый святошный сарафан да выдти поплясать; а других пришли петь, да песельников-то нам побольше, знаешь, чтоб лихо… — он захохотал, сам верно не зная чему; и начал потирать руки, заране наслаждаясь успехом своей выдумки; — этот человек, обыкновенно довольно угрюмый, теперь был совершенный ребенок.
Наталья Сергевна приказала сбираться песельникам, а сама вышла искать Ольгу.
Где была Ольга?..
В темном углу своей комнаты, она лежала на сундуке, положив под голову свернутую шубу; она не спала; она еще не опомнилась от вчерашнего вечера; укоряла себя за то, что слишком неласково обошлась с своим братом… но Вадим так ужаснул ее в тот миг! — Она думала целый день идти к нему, сказать, что она точно достойна быть его сестрой и не обвиняет за излишнюю ненависть, что оправдывает его поступок и удивляется чудесной смелости его.