Однако Мария не исчезла и не ушла. Она заговорила. Сразу — без вступления и объяснений — она стала рассказывать историю своей давней встречи с приезжим летчиком под аркой Политехнического музея, о поездке на Клязьминское водохранилище, о своем легкомыслии и раскаянии, о рождении Любы, смерти родителей, первых вопросах дочери об отце.
Вы усадили ее и дали ей досказать все. Вы только не стали дожидаться объяснений, зачем она все это рассказывает. Она ждала, что вы готовитесь давать отпор, и смотрела умоляющими глазами. Но еще вчера вы сказали себе: «Есть такие моменты и ситуации, когда мудрость запрещает нам сражение». Вы знали: сейчас вам есть что ответить другой женщине. У вас есть власть забрать себе Олега Николаевича, разрывая его. Но пройдет время, он и разорванный уползет в конце концов туда, к этой женщине, к дочери, если не сляжет. Потом будет мучить воспоминание, как он уползал.
«Нет, Олег, сражение не для меня. Я возродила в вас человека, возродила мужчину. Я возрожу отца… Господи, неужели в этом моя судьба?!»
И в каком-то упоении решимости вы быстро и сухо проговорили:
— Можете не продолжать, Мария. Для меня уже все решено. Возможно, потому, что я полюбила вашу девочку… Оттого полюбила, может быть, что она так похожа на Олега Николаевича… А теперь… Теперь простите меня, что я резко прерываю разговор. Прошу вас, дайте мне посидеть одной…
Вечером, дома, обсуждая с матерью свои предложения для Реабилитационного центра в Софии, вы положили левую руку на телефонную трубку, когда зазвонил аппарат. Вам почудилось, что даже по телефонному звонку легко узнать Олега Николаевича и что это он. Как трудно оказалось, однако, поднять трубку! Рука сопротивлялась определенности и ясности вашей мысли об отношениях с Медведевым. Рука затекала, пронзалась болью. Мать даже отвернулась, чтобы не смотреть на ваше лицо.
Вы потерли плечо и взяли трубку другой рукой.
Да, это был Олег Николаевич.
— Нет… Нет… — заговорили вы. — Я приду завтра, чтоб вас осмотреть… Не будем ни о чем говорить, кроме вашего здоровья…
Он отвечал вам страстно, горячо. Вы чувствовали его нарастающее бешенство.
— Потом… После… — продолжали твердить губы. — Вы обрели теперь такое богатство — семью. Об этом богатстве я могла бы с вами поговорить. Но не сегодня. Нет сил… Я совсем не холодный, не бесчувственный человек…
У него стукнула трубка. Вы послушали сигналы отбоя и судорожно, вздрагивая грудью, вдохнули воздух. Мать, ничего не сказав, шлепнула маленькой ладонью по столу, и вы привскочили. Но стоило матери сказать несколько слов — и вы гневно взглянули на нее, вышли из квартиры на лестничную площадку и остановились там, прижимаясь спиной к стене…
По лестнице медленно всходил Олег Николаевич.
Вы глядели на него, не понимая.
«Воскресший?!» Казалось бы, должен был полежать несколько дней. Сколько же в нем сил!
Вам показалось, что стена плохо вас держит. Как это можно двигать руками, передвигать ноги? Было такое чувство, что вам никогда больше не сделать ни шага, ни поднять руки. Тяжко любое движение, как бывает тяжко во сне. Опять как вчера…
Теперь не вы, а Олег Николаевич вел вас по улице, поддерживая крепким объятием.
Оп помог вам дойти до стоянки такси, сесть с ним в машину… Вы подчинились. Сели.
Это была безрадостная покорность. Кажется, одна лишь фраза возникла в ваших мыслях: «Прощаться так прощаться…» Олег Николаевич ничего не хотел видеть. Он увозил вас, как свою добычу. Он похищал вас, словно древний воин, перекидывая через седло. Вы ему позволяли все, и от вашей покорности вам самой перехватывало дыхание, а голова тяжелела, становилась дурной, огромной. И эту огромную голову хотелось куда-нибудь положить, опрокинуть…
Опять был дом в Кривоколенном и отныне памятная вам лестница. Был тусклый свет за дверью коммунальной квартиры и какие-то чужие лица, которые вы тогда не заметили да и теперь тотчас же позабыли. Темнело окно. Значит, был вечер — ничем не похожий на вечер в той избе, у той печи… Было лицо Олега Николаевича, еще хорошо различимое в сумерках. Оно было чужое, далекое вам. Так бывает даже с очень близкими, родными лицами: в какой-то особый миг жизни присмотришься к ним пристально — и не узнаешь. Совершенно неведомый человек! Затем был в памяти мотив, пропетый певцом с любимым профилем: «Бежит ручей, и он ничей, у берегов твоих очей…»
Последнее, что Олег Николаевич увидел, закрывая глаза, были ваши сжатые губы и чуть надутые щеки, словно вы плыли, попав в волну, — и волна оставила влагу на ваших ресницах…
ВМЕСТО ЭПИЛОГА
За время, прошедшее после той последней встречи, вы стали как будто другой женщиной и сильно подурнели.
Прежде открытая в радости, теперь вы искусно сумели замкнуться в своей беде — и даже Татьяна Федоровна не могла бы сказать, что видела вас плачущей. Но эти складки и неровности лица глинистого цвета, эти измененные губы, уголки которых приподняла напряженная гримаса, эта тусклая пленка, легшая на глаза, — все было отпечатком насилия, вами над собой совершенного.
Сон от вас ушел. Таблетки вы ненавидели как малодушие и не глотали. По ночам сквозь дремоту к вам приближалось что-то бесформенное, длинное, свернутое в кольцо удава. Кошмар бесконечно мучил вас, наполняя болью все тело, каждую мышцу, каждую пульсирующую жилку. Кашель матери или шуршанье ее одеяла пронзали грудь, как резкий оглушающий звук. Вы вскрикивали среди ночи. Но и вечерами, у кухонной плиты, при внезапном появлении матери на кухне вы вздрагивали и начинали ругаться.
Вы много бродили по Москве, смотрели на те дома, на которые глядели вместе с Медведевым. Их фасады, как зеркала, отражали недавнее прошлое. Вы перечитали заново бунинский рассказ «Чистый понедельник» и намеренно съездили на Большую Ордынку, чтобы еще взглянуть на бывшую Марфо-Мариинскую обитель. Даже теперь вам оставалась чужда затворническая душа героини, но было близко и волнующе страдание рассказчика, его любовь к Москве, его поездки по тем улицам, где он был счастлив. Вы заучили из рассказа и часто про себя повторяли: «…Кто-то потрогал меня за плечо — я посмотрел: какая-то несчастнейшая старушонка глядела на меня, морщась от жалостных слез:
— Ох, не убивайся, не убивайся так! Грех, грех!»
Все это кончилось.
Вы летите над облаками в почти домашнем самолете, не знакомом ни с Арктикой, ни с Антарктикой, ни с морскими бурями, ни с айсбергами и знающим, пожалуй, только грозы да ворчанье грома, похожего в вышине на рокот мотора.
Время обедать, но вы от обеда отказались. Укачало… Но укачало ли? Вам неприятен цвет и особенно запах сумочки, лежащей у вас на коленях, — вы отправляете ее в сетку над головой.
Странная тошнота… Впрочем, разве… это… невозможно? Вас пробирает озноб, но вслед за ознобом в груди становится горячо и уютно. Неужели в вас зарождается сила, способная возродить жажду жизни и счастья? Неужели в вас возникает бодливый лоб, знакомый рассудительный голос, ласковые пальцы?..
Ольга Николаевна, что с вами? Вы спите? Тошнота отступила. Вам снятся розовые долины Болгарии, а руки бортпроводницы несут вам радиограмму. И знаете от кого? Хитроумный Олег Николаевич! Он нашел способ догнать вас в небесах и, наверно, хочет сказать, что вы ему дороги, что встреча с вами — это вершина в его жизни, что это было свидание в небе… или же там есть и другие хорошие слова?
Но вы только пошевелились. И вас не будят. Вы продолжаете спать. Вам снится теперь девочка Люба, как она ходит возле вашей скамейки и вздыхает, что любит сочинять смешное, что хотела написать комедию про желтого попугайчика, а выходит трагедия… и здесь появляются мальчики… нет, всего один мальчик — ваш будущий сын. И они берутся за руки и бегут наперегонки, и их с веселым лаем обгоняет щенок цвета медной проволоки… Вот они стали бегать вокруг вашего кресла, все еще вас не замечая. Вот остановились и смотрят радостными, широко открытыми глазами и вдруг оба начинают ликовать: