Прочтя поданную мне бумагу, я обратился к почтенному главарю этих грабителей, крадущих людей и свободу: «Вы знаете, сударь, что я не признаю вашего правительства и протестую против насилия, которому вы меня подвергаете, но поскольку сила не на моей стороне и у меня нет ни малейшего желания драться с вами, я поднимусь и последую за вами; прошу вас, потрудитесь присесть».
Я оделся и, не взяв с собою ровно ничего, сказал досточтимому комиссару: «Сударь, я к вашим услугам: мы пойдем пешком?» — «Нет, сударь, я позаботился о фиакре».— «Вы очень добры, сударь; я готов; позвольте мне, однако, проститься с г‑жой де Шатобриан. Могу ли я войти один в спальню моей жены?» — «Сударь, я провожу вас и подожду у дверей».— «Превосходно, сударь», — и мы спустились вниз.
Повсюду я натыкался на часовых; полицейский стоял даже в глубине сада, у калитки, выходящей на бульвар. Я сказал главарю: «Ваши предосторожности совершенно излишни, у меня нет ни малейшего желания спасаться бегством». Эти господа перерыли мои бумаги, но ничего не взяли с собой. Их внимание привлекла большая сабля, принадлежавшая некогда мамелюкам; они пошептались и в конце концов оставили ее валяться под грудой пыльных фолиантов рядом с распятием светлого дерева, которое я привез из Иерусалима.
Наблюдая эту пантомиму, я едва не расхохотался, несмотря на мучившее меня беспокойство за г‑жу де Шатобриан. Всякому, кто знаком с моей женой, известно, с какой нежностью она относится ко мне, как она пуглива, какое у нее живое воображение и слабое здоровье: появление в доме полицейских и мой арест могли оказать на нее самое роковое действие. Кое-какой шум уже донесся до ее слуха: когда я вошел, она сидела в постели и испуганно прислушивалась к тому, что происходит в доме.
— О Господи! — вскричала она, увидев меня в своей спальне в столь необычный час.— Что случилось? Вы заболели? Ах, Боже мой, что случилось? что случилось? — и ее начал колотить озноб.
С трудом сдерживая слезы, я обнял ее и сказал: «Ничего страшного, за мной приехали, потому что я должен дать свидетельские показания по делу одной газеты. Это займет несколько часов, к завтраку я уже буду дома».
Сыщик ждал меня у открытой двери; мое прощание с женой происходило на его глазах, и, предавая себя в его руки, я сказал: «Вот, сударь, к чему привел ваш чересчур ранний визит». Вместе с сыщиками я пересек двор, трое из них сели вместе со мной в фиакр, остальные сопровождали добычу своим ходом, и таким манером мы беспрепятственно достигли префектуры полиции.
Тюремщик, который должен был препроводить меня в ловушку, еще спал; его разбудили, грубо забарабанив в дверь, и он отправился готовить мне новое жилье. Покуда он занимался своим делом, я прогуливался по двору в обществе приставленного ко мне сьера Леото; будучи человеком весьма порядочным, он любезно сообщил мне: «Г‑н виконт, для меня большой почет сопровождать вас; я несколько раз отдавал вам честь, когда вы были министром и приходили к королю; я служил в королевской гвардии: но что поделаешь! жена, дети; жизнь есть жизнь!» — «Вы правы, г‑н Леото, и сколько же вам платят?» — «Ах, г‑н виконт, смотря по тому, кого привезешь… когда больше, когда меньше… как на войне».
Пока я прогуливался, переодетые сыщики — точь-в-точь маски, возвращающиеся в первый день поста с улицы Куртиль *, — прибывали в префектуру, чтобы дать отчет о ночных происшествиях. Одни были наряжены зеленщиками, уличными зазывалами, угольщиками, грузчиками с рынка, старьевщиками, тряпичниками, шарманщиками, другие нацепили на голову парики, из-под которых выбивались волосы совсем другого цвета, на лицах третьих красовались фальшивые бороды, усы и бакенбарды, четвертые волочили ногу, словно почтенные инвалиды, и выставляли напоказ маленькую красную ленточку в петлице. Они пересекали маленький двор, скрывались в доме и вскоре являлись преображенными, без усов, без бород, без бакенбардов, без париков, без заплечных корзин, без деревянных ног и рук на перевязи: все эти ранние полицейские пташки разлетались с первыми лучами восходящего солнца. Когда обиталище для меня было приготовлено, тюремщик вышел к нам, и г‑н Леото, обнажив голову, проводил меня до дверей почтенного заведения; оставляя меня на попечение тюремщика и его подручных, он сказал: «Честь имею откланяться, г‑н виконт; буду счастлив увидеться с вами вновь». И дверь за мной закрылась. В сопровождении тюремщика, шедшего с ключами в руках впереди меня, и двух молодцов, следовавших позади на случай, если бы мне вздумалось повернуть назад, я по узкой лестнице поднялся на третий этаж. Коротким темным коридором мы дошли До двери, тюремщик открыл ее и ввел меня в мою темницу. Он осведомился, не нуждаюсь ли я в чем-нибудь; я отвечал, что через часок охотно позавтракал бы. Он сообщил, что владелец соседнего кафе предоставляет пленникам за их деньги все, чего они пожелают. Я попросил моего стража принести мне чаю и, если возможно, горячей и холодной воды, а также салфетки. Я дал ему вперед двадцать франков: он почтительно раскланялся, обещав скоро вернуться.
Оставшись один, я осмотрел свою темницу: она была продолговатой формы и имела семь-восемь футов в высоту. Грязные голые стены были испещрены надписями моих предшественников, исполненными в прозе и стихах, преимущественно же — каракулями некоей дамы, извергавшей потоки брани на партию «золотой середины». Половину конуры занимал топчан, застеленный грязными простынями; над топчаном была приделана к стене доска, служившая шкафом для белья, сапог и башмаков заключенных; убранство довершали стул и предмет подлого назначения.
Мой верный страж принес мне салфетки и два кувшина с водой, о которых я просил; я умолил его снять с топчана грязные простыни и желтое шерстяное покрывало, унести смердящее ведро и подмести мою конуру, предварительно обрызгав пол водой. Когда все наследство «золотой середины» было удалено за дверь, я побрился, умылся, не жалея воды, и переменил рубашку: г‑жа де Шатобриан прислала мне небольшой пакет с бельем; свои вещи я разложил на полке над постелью, как в каюте корабля. Лишь только я окончил свой туалет, подоспел завтрак, и я напился чаю за чисто вымытым столом, который застелил белой салфеткой. Вскоре после моей трапезы лишнюю утварь унесли, и я остался под замком в полном одиночестве.
Свет в мою темницу проникал только через зарешеченное окошко, находившееся под самым потолком; я поставил стол под окно и встал на него, чтобы подышать воздухом и насладиться солнечным светом. Сквозь решетку я разглядел только двор или, точнее, узкий темный проулок и черные здания, вокруг которых порхали летучие мыши. Я слышал звяканье ключей и цепей, болтовню полицейских и соглядатаев, шаги солдат, звон оружия, крики, смех, бесстыдные песни, которые распевали мои соседи-заключенные, вопли Бенуа, приговоренного к смерти за убийство матери и ее беспутного приятеля. Среди невнятных его выкриков, выражавших тоску и раскаяние, я различал слова: «Ах, мама, бедная мама!» Мне открылась изнанка общества, раны на теле человечества, отвратительные механизмы, приводящие в движение наш мир.
Я благодарен литераторам — защитникам свободы печати за то, что они некогда избрали меня своим предводителем и сражались под моей командой; не будь их, я ушел бы из этой жизни, не узнав, что такое тюрьма, и этого испытания мне бы недоставало. Я признателен этим служивым литераторам за любезность, выдающую гений, доброту, великодушие, порядочность и отвагу. Впрочем, что в конце концов значит это короткое испытание? Тассо провел в темнице годы — мне ли жаловаться? Нет, я не страдаю безумной гордыней и не стану сравнивать мои мимолетные неурядицы с долгими страданиями бессмертных жертв, чьи имена сохранила история.
Кроме того, я вовсе не был несчастен: призрак былого величия и тридцатилетней славы покинул меня, но бедная и безвестная муза моей юности влетела в тюремное окно, окруженная сиянием, и подарила мне поцелуй; жилище мое пришлось ей по нраву и преисполнило ее вдохновения; она посетила меня, как посещала в ту пору, когда я влачил нищенское существование в Лондоне и в уме моем рождались первые грезы о Рене. Чем же занялись мы — я и отшельница с Пинда? Стали сочинять песню на манер тех, какие слагал поэт Ловлас в застенках английской палаты общин, воспевая своего повелителя Карла I? Нет; я почитал дурным знаком воспевать моего юного короля Генриха V в темнице; гимн несчастью следует петь у подножия алтаря. Поэтому я не стал оплакивать венец, низвергнутый с невинного чела; я решил живописать другой, тоже белый венец, возложенный на гроб юной девушки; я вспомнил об Элизе Фризел, похороненной накануне на кладбище в Пасси. Я сложил элегическим дистихом несколько строк латинской эпитафии, но тут выяснилось, что я забыл распределение долгих и кратких слогов в одном из слов: я немедленно спрыгиваю со стола, где устроился, прижавшись к зарешеченному стеклу, и, подбежав к двери, что есть силы колочу в нее кулаком. Мне вторят окрестные своды; в камеру вбегает перепуганный тюремщик в сопровождении двух жандармов, и я, как новый Сантей, воплю ему: «Gradus! Gradus!» Тюремщик вылупил на меня глаза, жандармы решили, что я открываю имя одного из моих сообщников, и уже приготовились защелкнуть на мне наручники; я объяснился, дал денег на покупку книги, и они, к изумлению полиции, отправились добывать Gradus.