Распрощались и мы с Буденным.
— Прощай, Городовиков, — сказал он, — не поминай лихом! Может, и не встретимся более. А хороший ты парень, калмык!
Меня угнали на австрийский, а Семена Михайловича — на турецкий фронт.
И вот я снова в теплушке, снова на мне солдатская шинель. Вместе со мной тысячи русских, калмыков, татар едут на фронт. Вместо казарм — сырые окопы, грязь, вши. Нудно и тоскливо тянется жизнь!
Чем ближе к семнадцатому году, тем больше «крамольных» разговоров, тем чаще слышатся заявления солдат:
— Скоро ли кончим воевать?
— Повоевали! Довольно!
— Не кончат — сами кончим...
Как-то в окопах я впервые нашел большевистскую листовку. В ней просто и ясно говорилось о том, что послужило причинами войны, кто виноват в страданиях народа, и разъяснялось, что революция — единственный выход для народа из империалистической бойни. Особенно запомнились слова:
«Отобрать у помещиков землю...»
Это было близко и понятно нам, простым людям. Я вспоминал великолепные пастбища коннозаводчиков, богатые земли, которыми владели они вокруг станицы Платовской. Перед глазами вставала нищая жизнь калмыцкой бедноты и безземельных иногородних.
О Ленине я впервые услышал от офицеров. Напуганные нарастанием «крамольных» мыслей у солдат, они вынуждены были беседовать с нами на политические темы. И, помню, даже поп занялся политикой. И он и офицеры возводили несусветную клевету на Ленина, на большевиков. А тут появились и сами большевики. Они говорили простые слова, и смысл их был ясен каждому:
— Долой империалистическую войну!
— Бери землю!
— Захватывай власть!
Большевики на фронте вели агитацию за братание между солдатами воюющих армий. Большевики призывали превратить войну империалистическую в войну гражданскую и направить оружие против помещиков, против самодержавия. Все чаще воинские части отказывались идти в наступление. Даже многие казачьи сотни стали «ненадежными».
Царская армия стала разлагаться.
В одном из боев я был ранен. Меня отправили на излечение на родину, в Донскую область.
Слез я с поезда на станции Великокняжеская, натянул покрепче котомку на плечи и пошел пешком на родной хутор, еле волоча ноги. Вот наконец увидел огоньки. Залаяли собаки, перебудили сонных хуторян. Вот и наша полуразрушенная кибитка. Вошел я без стука, родные ужинали. Радостно встретили они меня. Думали, не вернусь живым. Тут же рассказали, что болен брат — болит горло, весь горит. Я отвез его к фельдшеру, фельдшер сказал — ангина, прописал лекарство. Взял я в аптеке лекарство, приехал домой, вижу: весь двор заставлен богатыми повозками, сытые лошади нехотя жуют овес.
— Что это, мать? Кто к нам приехал?
— А я вызвала гилюнгов, — говорит мать, — во главе с бакшой, старшим священником.
— Зачем вы это сделали, мать? Доктор уже помог брату.
Вошел я в кибитку.
— А мы здесь за вас молимся, молимся, — говорит бакша Буринов.
А мать закармливает гилюнгов всем, что есть в доме. Целый день они ели и пили, а для отвода глаз лепили каких-то кукол из теста, шептали над ними молитвы и выбрасывали кукол в окно, говоря:
— Сгинь, сгинь, нечистая сила, уйди вон, болезнь!
Поздно вечером, наевшись до икоты, гилюнги уехали.
Мать отдала им дойную корову с теленком и двадцать пять рублей. А один из гилюнгов, увидя в сарае двух годовалых бычков-близнецов, сказал матери:
— Ты бы их нам отдала, ведь это они принесли вам горе и болезнь.
Мать беспрекословно отдала близнецов. Я стоял за сараем и не мог смотреть без слез, как гилюнги выводили из сарая последних бычков.
Дом снова был пуст — ни одной животины, только где-то в углу скулил дворовый пес. Это было все наше хозяйство.
Выздоровев, я решил не возвращаться на фронт. Госпитальный писарь устроил мне «назначение» — взводным командиром в 39-ю отдельную казачью сотню.
Эта сотня охраняла завод и рудники промышленника Пастухова. Стояла она в районе станции Сулин. Командовал сотней мобилизованный в военное время отставной пожилой есаул. Остальные три офицера были попросту маменькиными сынками. Шахтеры-большевики, само собой разумеется, завязали знакомство с казаками.
Они разъясняли, что война за три года унесла миллионы человеческих жизней, что четырнадцать миллионов здоровых работников взято в армию и оторвано от хозяйства, что в Петрограде бастуют рабочие, которые требуют хлеба и окончания войны.
Со мной познакомился один кузнец. Звали его Михаилом. Поговорив о том о сем, он стал давать мне книжки, листовки. Заводил задушевные разговоры. Кузнец полюбился мне. Однажды я пошел с ним на рабочую сходку. Рабочие собрались под землей, в глубокой темной шахте. На меня шахтеры поглядывали сначала с опаской — ведь на мне была форма старшего урядника казачьих войск. Потом попривыкли. А однажды кузнец дал мне несколько брошюрок и листовок. Я снес их в казарму, рассовал под подушки, разбросал на конюшне и положил в карманы шинелей. Я заметил, что казаки охотно читают найденные листовки, обсуждают их и прячут от меня и от офицеров подальше. В листовках ведь было написано близкое и понятное казакам!
Первая удача окрылила меня. Ночью я, как взводный командир, обязан был проверять, все ли благополучно в казарме. И вот, придя с очередной сходки, проверяя, все ли на месте, я проходил мимо дремлющего дневального и подсовывал листовки под подушки спящим казакам.
Однажды кто-то из казаков доложил командиру сотни, что в казарму проникла «большевистская зараза». Есаул в панике прибежал в казарму. Он вбежал в канцелярию, схватился за голову:
— У меня жена больная, трое детей маленьких! Погубят меня! Городовиков! Вот тебе секретное поручение: следи, кто разбрасывает. Донесешь мне.
— Слушаюсь, ваше благородие, — отвечаю.
А самого смех разбирает.
Через несколько дней есаул обнаружил на конюшне новые листовки.
— Что же ты, Городовиков? Бунтовщики листовки разбрасывают! Чего ты смотришь? Никого не поймал?
— Никак нет, не поймал, ваше благородие.
— Черт знает что! Погубите вы меня! Погубите! Под суд попаду. Лучше следи, Городовиков!
— Так точно, слежу, ваше благородие.
— Как поймаешь, веди ко мне!
— Так точно, приведу, вашбродь.
— Я с него шкуру спущу!
— Так точно, спустите, ваше благородие.
— Можешь быть свободным.
— Слушаюсь.
Я повернул налево кругом и пошел к кузнецу. Вместе с ним мы отправились на очередную сходку...
Однажды учебные занятия были неожиданно прерваны. Нас, взводных, вызвали к командиру сотни на квартиру. Мы вошли в комнату. Есаул нервно ходил из угла в угол. Он сказал:
— Получена телеграмма... В Петрограде произошли великие события. Его императорское величество царь Николай Второй Александрович отрекся от престола.
Казаки отнеслись к вести о свержении царя без особой радости, как-то выжидательно. Кто победней, таил надежды на лучшую жизнь. У богатого казачества появились опасения:
— Сравняют нас, казаков, с мужиками. Чего доброго, землю отрежут...
Вечером я пошел в рабочий поселок. Здесь уже знали о свержении царя. Поселок выглядел празднично. Пели «Марсельезу» и «Отречемся от старого мира».
Безногий калека-фронтовик, остановив меня посреди улицы, радостно обнял, крича во все горло:
— Свобода, казачок, свобода! Царя по шапке двинули!
Кузнец, посмеиваясь, сказал:
— Ну, вот с царем и покончили...
Начались собрания, митинги, споры.
Пришла свобода! А что изменилось? На заводе все по-старому. А у нас в сотне только в одном разница: офицеры стали от мордобоя воздерживаться.
Хозяин завода получил новый срочный военный заказ от Временного правительства. Война продолжалась.
Из родной станицы я получил письмо. Февраль прошел в Платовской мирно, и ничего в ней не изменилось. Коннозаводчики по-прежнему владели необъятными землями и табунами коней. Калмыков, иногородних и казаков продолжали в теплушках увозить на фронт. Для нужд войны забирали последних коней, скот и продовольствие.