В ИЗГНАНИИ (Зеленая лошадь)
Шесть месяцев назад в гостиничном номере чужого города он поскользнулся, упал и сильно ушиб голову. Потом началось отслоение сетчатки, теперь его оперировали. Врачи велели ему лежать две недели дома с повязкой на глазах, и он, конечно, полностью зависел от жены. Каждые три дня приходил хирург, разбинтовывал больной глаз, убеждался, что все в порядке, и снова его завязывал. Ему посоветовали хотя бы неделю никого не принимать, чтобы покой был полный. Зато он мог слушать радио и магнитофон. И, конечно, говорить по телефону.
Слушать радио было не скучно, как в спокойные времена, а иногда просто страшно — за январь года на городских помойках нашли десять или двенадцать трупов. Между новостями он слушал магнитофонные записи Шико Буарка, Вилъеттм, Начи Гевара, Сильвио Родригеса [2] и еще «Форель» Шуберта и какой-нибудь квартет Бетховена.
Кроме того, он что-нибудь воображал, это ему особенно нравилось. Казалось бы, ничего не делаешь, а все-таки похоже на творчество; ведь воображать еще интереснее, чем просто смотреть глазами на все, что предложит жизнь. Теперь было иначе. Теперь он сам измышлял и собирал реальность, а она вставала во всей красе на внутренней стенке закрытых глаз.
Прекрасная игра. Подумаешь, например: сегодня я создам зеленую лошадь под дождем — и, пожалуйста, она появится на обороте неподвижных век. Он не решался пустить ее вскачь или хотя бы рысью, врач приказал, чтобы зрачки не шевелились, а он толком не знал, открыв эту забаву, чувствует ли закрытый глаз движение лошади. Зато он вволю выдумывал статические картины. Ну скажем: трое детей (два беленьких, один черный, как на рекламе североамериканских монополий), первый — на роликах, второй — с кошкой, третий — с мячом. Или — а что такого? — голая девица; все ее стати он тщательно продумывает прежде, чем, составить облик. Или общий вид пляжа в Монтевидео, один кусок — пестрые зонтики, другой — почти пустой, только бородатый старик в шортах, а рядом — собака, которая преданно смотрит на него.
Неожиданно зазвонил телефон, и он легко дотянулся до трубки. То была старая приятельница, она знала об операции, но про здоровье не спросила. К тому же она знала, что квартира на Лас-Эрас-и-Пуэйредон не выходит на улицу, только в окошко ванной виден кусочек площади. Тем не менее она сказала: «Выйди на балкон, посмотри, как красиво маршируют солдаты». И повесила трубку. Тогда он сказал жене, чтобы та посмотрела из ванной. Этого надо было ждать — прочесывают город.
«Придется кое-что сжечь», — сказал он и вообразил, как встревожен — но смотрит жена. Несмотря на спешку, он попытался ее успокоить: «У нас ничего запрещенного нет, но, если они придут и увидят то, что можно купить в любом киоске — речи Гевары, или Вторую Гаванскую декларацию (я не говорю о Фаноне, Грамши и Лукаче, их они не знают), или номера «Милмтансии» и «Нотисиас», могут быть осложнения».
Она жгла книги и газеты, поглядывая время от времени на площадь. Пришлось открыть другие окна (они выходили в садик, разделявший два дома), чтобы не задохнуться от дыма и запаха. Длилось это двадцать минут. Он помогал ей: «Смотри, на второй полке, слева, четвертая и пятая книги, это «Эстетика и марксизм» в двух томах. Видишь? Так. А на нижней — «Рассказы о революционных боях» и «Государство и революция».
Она спросила, надо ли жечь «Социалистический кинематограф» и «Маркс и Пикассо». Он сказал, чтобы сперва сожгла другие. «Эти еще ничего. Не бросай пепел в мусоропровод. Попробуй спустить в уборную». От дыма он немного закашлялся. «Глазам не повредит?» — «Может, и повредит. Что ж, надо выбирать меньшее зло. А вообще, не думаю. Они хорошо завязаны».
Телефон опять зазвонил. Та же приятельница: «Ну как? Хорошо маршировали? Жаль, быстро кончилось». «Да, — сказал он, тяжело дыша, — очень красиво. Какая дисциплина, какие краски! С детства люблю, когда маршируют. Спасибо, что позвонила».
«Ладно, больше не жги, сегодня хотя бы. Ушли». Она тоже перевела дух, собрала на совок остатки золы, спустила в уборную, посмотрела, смыла ли ' их вода, и, расслабившись, села на кровать. Он нашел ее руку. «Завтра остальное сожжем, — сказала она. — Помедленней, поспокойней». — «Жалко. Некоторые тексты мне бывают нужны».
Потом он постарался думать о зеленой лошади под дождем. Почему-то она стала караково-черной, а на ней сидел человек в кепи, но без лица. Во всяком случае, он не мог разглядеть лицо на внутренней стенке век.
БЕАТРИС (Времена года)
Времена года — это зима, весна и лето. Зимой бывают теплые шарфы и снег. Когда старики и старушки зимой трясутся, про них говорят, что они дрожат от холода. Я не дрожу, потому что я не старушка, а девочка, и потом, я сажусь у отопления. В картинках и книгах зимой санки, но здесь их нет. Снега здесь тоже нет. Зима тут очень скучная. Дует страшный ветер, он свистит в ушах. Дедушка Рафаэль иногда говорит, что он уедет на зимние квартиры. Лучше бы он ехал на летние, а то он будет дрожать, он уже пожилой. Надо говорить «пожилой», а не «старик». У нас один мальчик сказал, что его бабушка — гадкая старуха. Я ему объяснила, что надо говорить: «гадкая и пожилая».
Еще все очень любят весну. Мама ее не любит, потому что весной аристовали папу. Нет, надо писать «арестовали», через «е», но слово и так, и так очень противное. Была весна, и на папе был зеленый свитер. Весной бывают и хорошие вещи, например, мой друг Арнольдо дает мне свои ролики. Он давал бы их и зимой, но Грасиела говорит, что я расположена к простуде и непременно заболею. У нас в классе больше расположенных нет. Грасиела — моя мама. Еще весной очень хорошо, что цветут цветы.
Летом лучше всего, потому что солнце есть, а уроков нету. Летом дрожат только звезды. Люди потеют. Пот — вроде воды. Когда потеешь зимой, это значит, у тебя бронхит. Летом у меня потеет лоб. Летом беглые преступники ходят на пляж, потому что в купальном костюме никто их не узнает. На пляже я преступников не боюсь, а боюсь собак и больших волн. Моя подруга Тересита не боялась волн, она очень храбрая, и один раз чуть не утонула. Какому-то дяденьке пришлось ее спасти, и теперь она тоже боится волн, а собак все равно не боится.
Грасиела, моя мама, часто говорит, что есть еще одно время, осень. Я говорю, может быть, и есть, только я ее не видела. Грасиела говорит, что осенью много сухих листьев. Хорошо, когда чего-то много, хотя это и осенью. Никак не пойму, что за осень, потому что тогда не тепло и не холодно, как же одеваться? Наверное, поэтому я и не знаю, когда бывает осень. Если не холодно, я думаю, что лето, а если не жарко, я думаю, что зима. А на самом деле осень. У меня есть одежда для зимы, для весны и для лета, но осенью она не годится. Там, где папа, сейчас осень, и он мне написал, что очень рад, потому что сухие листья летят к нему сквозь решетку, а он себе представляет, что это мои письма.
ВЗАПЕРТИ (Как там твои призраки?)
Сегодня я долго рассматривал пятна на стене. К этому я пристрастился с детства. Сперва я представлял себе лица, предметы, животных; потом измышлял страхи и даже ужасы. Теперь, на мое счастье, я превращаю их в лица и вещи и ничуть не пугаюсь, хотя и тоскую немного по тем далеким временам, когда страшнее всего были собственные страхи, вызванные пятном на стене. Мы, взрослые, боимся (или извиняем свой страх) по вполне реальным, не призрачным причинам. Кстати, как твои призраки? Подкорми их, не давай им ослабеть. Нехорошо жить без них; нехорошо, когда все у нас — из плоти и крови. Однако вернемся к пятнам. Мой товарищ по камере читал увлеченно «Педро Парамо»[3] но я помешал ему, чтобы спросить, — заметил ли он пятно, наверное от сырости, у самых дверей. «Да нет, а теперь, когда ты сказал, вижу, есть там пятно. А что такое?» Он нахмурился, но ему стало любопытно. Пойми, тут, у нас, заинтересовать может все. Не стоит и говорить, что для нас значит, если мы увидим птицу у решетки или (так было со мной в прежней камере) если подружишься с мышкой и будешь беседовать с ней в тот час, когда люди читают «Ангел господень», а кто и «Бес полуденный», как говаривала Соня, помнишь? Так вот, я спросил товарища, потому что мне было интересно, увидит он лицо, животное или предмет в этом пятне. Он присмотрелся, потом сказал: «Профиль де Голля». Вот это да! Мне казалось, там, скорее, зонтик. Я сказал ему, и он хохотал минут десять. Да, еще у нас хорошо то, что мы много смеемся. Не знаю, очень ли нам смешно, но чувство такое, будто внутри все встало на место, будто есть причина для радости, будто все обрело смысл. Надо бы лечить себя смехом для пользы души и общества; однако, сама понимаешь, веселого здесь мало. Ну например, разве посмеешься, когда думаешь, сколько я вас не видел — тебя, Беатрис, Старика? А уж тем более когда прикинешь, сколько времени еще не увижу. Да, тут не до смеха. Думаю, что и не до слез. Кто как, а я не плачу, но и не горжусь такой стойкостью. Я видел многих, которые ревут полчаса и выходят на сушу, очистившись, набравшись духу, словно этот срыв что-то выправил в них. Иногда мне жалко, что я не привык плакать. А может, я боюсь, что мою душу слезы не выправят, а растравят. У меня и так многие винтики еле держатся, незачем рисковать. Кроме того, скажу тебе честно, главное — не в этом. Главное — в том, что мне и не хочется плакать, не плачется как-то. Не думай, что я не страдаю, не тоскую и прочее. Странно и ненормально не страдать в таком месте. Но у каждого своя манера. Я лично побеждаю маленькие срывы тем, что начинаю размышлять. Чаще всего это мне удается, но бывает и так, что не находишь мыслей, которые могли бы помочь. Немножко подправляя классика (кто же это был?), замечу, что есть порывы разума, которые чужды чувству. Расскажи мне о себе, что ты чувствуешь, что думаешь, что делаешь. Как бы я хотел пройти по улицам, по которым ты ходишь, чтобы и в этом мы были с тобой вместе! Жаль, я мало путешествовал. Да и ты сама, если бы не стечение обстоятельств, никогда бы, наверное, не увидела этого города, этой страны. Может быть, иди все нормально (нормально?) в нашей жизни, в нашем браке, в наших мечтах семилетней давности, мы бы и накопили достаточно, чтобы поехать далеко — не в Буэнос-Айрес, или в Асунсьон, или в Сантьяго (помнишь?), а в Европу — Париж, Мадрид, Рим, а то и Лондон. Как это все было давно! Землетрясение вышвырнуло нас на землю, на эту землю. Теперь, сама видишь, если тебе приходится уехать, ты едешь в другую, но американскую страну. Что ж, вполне разумно. Даже те, кто — по той, по иной ли причине — сейчас в Стокгольме или в Париже, в Брешии, Амстердаме, Барселоне, хотели бы оказаться в одном из наших городов. В конце концов, и я не у себя. И я, как вы, тоскую по своей стране. Изгнание — внутреннее ли, внешнее — вот имя нашей участи. Знаешь, эту фразу могут вычеркнуть. Но тот, кто это сделает, должен бы сперва подумать, не изгнан ли он сам из истинной своей страны. Если фраза осталась, ты заметишь, как я понятлив. Сам удивляюсь. Такова жизнь, старушка, такова жизнь. Если же фраза исчезла, не горюй, не так она важна. Крепко тебя целую.