И, однако, при всех этих похвалах меня отнюдь не баловали; господин и госпожа де Виллет обращались со мною, как с дочерью, но дочерью-бесприданницей. Они знали, что мне не суждено пользоваться богатством, что бы ни сулил исход судебной тяжбы, и, как предусмотрительные родители, остерегались приучать к роскоши или хотя бы относительному комфорту, от каковой привычки мне потом трудно было бы избавиться. Меня любили наравне с моими кузенами, но, невзирая на детские лета, одевали и помещали далеко не так хорошо, как их. За исключением тех дней, когда я бывала больна, в моей комнатке не разводили огня; умывалась я только холодной водою, не боясь простуды. Мне возбранялись любые капризы, однажды я отказалась съесть черствый кусок хлеба, и тетушка сказала с мягким упреком: «Дитя мое, обойдите-ка свои фермы, и вы не станете так привередничать!» Дважды или трижды она подолгу беседовала со мною на эту тему, и я, будучи весьма неглупою, очень скоро вникла в ее резоны. А поскольку меня не лишали ни пищи, физической и умственной, ни поцелуев и ласк, составляющих истинную роскошь детства, я чувствовала себя вполне счастливою.

Единственной мукой были для меня воскресные поездки в Ниор. Как я уже писала, господа де Виллет посещали в этот день протестантский храм, меня же на это время отправляли в тюрьму для свиданий с отцом. Я плохо сносила эти визиты: мой отец, большей частью лишенный общества, если не считать, компании своих сторожей, еще мог бы рассматривать как утешение приход своей «простушки», как он меня называл; для меня же, не питавшей к нему никакой дочерней нежности, обязанность двух или трехчасового общения с ним была истинной пыткою; в самом деле, о чем могли говорить меж собою пятидесятипятилетний ветреник и деревенская девочка семи лет?! Обменявшись традиционным поцелуем и казенными словами о здоровье, мы не находили другого предмета разговора.

Когда же отец, в виде исключения, пытался развлечь меня своею болтовней, то его едкое остроумие, склонность к иронии и рискованные шутки, недоступные моему пониманию, окончательно сбивали меня с толку. Если же я высказывала какую-нибудь благочестивую мысль в духе приемных моих родителей де Виллет, он ставил меня меж колен и строго говорил: «Биньетта, мне не нравится, что вам внушают подобные бредни. Возможно ли, чтобы такая умная девочка, как вы, верила всему, что понаписано в Катехизисе?!» Словом, принимая во внимание полное несходство наших душ и убеждений, беседы наши длились весьма недолго.

Сидя на полу в углу камеры, я глядела, как отец пишет письма, играет в карты с солдатами или заключенными, кормит птиц в маленькой вольере, стоявшей подле его постели. Я была ему в тягость, со мною не о чем было говорить, нечего делать; в конце концов, отец отсылал меня во двор играть с младшей дочкой Берваша, каковое освобождение сулило новые неприятности: дочь сторожа не отличалась ни добротою, ни хорошими манерами, она грубо обходилась со мною во время игр; кроме того, я страдала, слыша, как она зовет моего отца «Констан» — запросто, словно приятеля; правда что она умела завоевать его расположение куда лучше меня. Однажды эта девчонка получила в подарок от одного из заключенных серебряный столовый прибор. Я похвалила его, надеясь войти к ней в милость, на что она злорадно отрезала: «У такой оборванки, как вы, серебро вряд ли водится!» — «Не водится, — отвечала я, — зато я благородного происхождения, я вы нет». Я была горда от природы, но, увы, гордость эта составляла единственное мое богатство.

Мой отец ненавидел ниорскую тюрьму еще сильнее, чем я, и но вполне веским причинам. Он торопил жену использовать пребывание в Париже, чтобы испросить у кардинала Ришелье перевода в этот город, а еще лучше, освобождения. Но моя мать не спешила выполнить его просьбу у нее и без того слишком хватало забот, и она отнюдь не стремилась видеть супруга подле себя. Все же она все же добилась аудиенции у кардинала и поняла, что об освобождении не может быть и речи; кардинал заявил, что о милости к этому злодею даже просить неприлично. «Вы будете куда счастливее, ежели я вам откажу», — добавил он. После чего осведомился, не вторым ли браком женат на ней отец и знает ли она, как он обошелся со своей первой супругою; услышав еще несколько подобных намеков, мать убедилась, что лучше ей никогда больше не обращаться к нему с этой просьбой.

Неудача эта не обескуражила моего отца. Мало того, что он обрел наконец тему для разговоров со мною, на каждом нашем свидании понося мою мать, «оставившую супруга в беде», он еще и подал на нее иск в ниорский суд, заявив, что жена присвоила и увезла в Париж все его личное имущество и деньги, лишив меня, свою дочь, пропитания, его же — средств оплачивать свое содержание в тюрьме. Как я узнала, этот иск, ныне хранящийся в моем тайнике, частично способствовал поражению матери на процессе, весьма кстати подтвердив одно из клеветнических наветов, распространяемых против нее Санса де Несмоном. По какому-то злосчастному совпадению, иск был получен в Париже в тот самый день, когда приговор парижского суда обрек мать на нищету и жалкое прозябание в монастыре.

Спустя некоторое время умер кардинал де Ришелье. Пришедший ему на смену кардинал Мазарини открыл тюрьмы: мой отец был в числе освобожденных. Он тотчас покинул Ниор и, решив развеяться после долгих лет заточения, пустился в странствия: побывал малое время в Париже, затем, так же недолго, в Лионе, потом уехал в Женеву, откуда снова наведался в Париж, Ниор, Ларошель и опять в Париж. Не зная отдыха, днем и ночью мчался он на почтовых, загоняя лошадей, меняя, пару за парой, сапоги; никто, а менее всех он сам, не понимал причин и цели этих лихорадочных метаний.

Могла ли я, убаюканная нежным покровительством супругов де Виллет, думать, что счастью моему вскоре придет конец?!

Однако, в начале 1644 года моя мать неожиданно объявилась в замке Мюрсэ и, не успела я опомниться, увезла меня навстречу новой судьбе.

Глава 4

Тем же вечером мы прибыли в Ларошель, и я очутилась в убогой лачуге, где познакомилась с моими братьями.

Констан был пятнадцатилетним, унылым с виду юнцом, одетым в «новый костюм времен процесса» из пунцового бархату с кружевами, который, к сожалению, не рос вместе с ним. Он казался мягким и добрым малым, хотя и неумным. Моя мать страстно любила его. Можно сказать, что она его одного и любила. Правда, что он был вполне достоин этой горячей привязанности, никогда не покидая мать среди тяжких, выпавших на ее долю испытаний и заслуживая сие предпочтение нежностью и участием, коими постоянно окружал ее.

Шарль, годом старше меня, оказался более занятным и понравился мне с первого взгляда. Я только что рассталась с Филиппом де Виллетом, к которому была привязана со всею пылкостью первой детской любви, и по этой причине, помимо других, более важных, считала себя неутешною. Шарль научил меня тому, что в восемь лет любая напасть — пустяки: пара шуточек, три гримасы, и горе мое почти улетучилось. Младший д'Обинье был хорош собою, развязен и обладал чисто парижским остроумием, дерзким, но победительным. Он жил в Ниоре, а затем в Париже рядом с печальной матерью и чересчур серьезным братом, среди несчастий и слез, но ничто не могло поколебать его жизнерадостный нрав. В два дня он совершенно очаровал меня, и, сколько бы ни досаждал впоследствии, я никогда не могла вовсе позабыть это первое впечатление.

Мать я не видела с самого своего рождения, и пребывание в Ларошели также явило мне удобный случай как следует узнать ее. Я сразу же удивилась тому, что она, после столь долгой разлуки, поцеловала меня всего дважды, да и то лишь в лоб; можно ли было предугадать, что эти два поцелуя так и останутся единственными, которые я получу от нее за всю мою жизнь?! Речи ее казались мне чересчур язвительными; она раздражалась, слыша радостный смех, коим я встречала озорные выходки Шарля. Я также ясно почувствовала, что и внешность моя ей не по вкусу. «Решительно, это девочка нехороша собою, — однажды сказала она при мне брату Констану, — у ней на лице одни глаза только и видны, какая странная несоразмерность!»


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: