Печальные мысли не давали г-же де Маливер уснуть до самого рассвета. Наконец она решила употребить все свое влияние на сына, чтобы он почаще бывал у маркизы де Бонниве. Эта родственница и ближайшая подруга г-жи де Маливер пользовалась большим влиянием в высшем свете. У нее нередко собирались настоящие сливки общества. «Мне остается только одно, — продолжала размышлять г-жа де Маливер, — войти в доверие к достойным людям, которых я иногда встречаю у г-жи де Бонниве, и выведать, что они думают об Октаве».

Салон г-жи Бонниве посещали для того, чтобы, во-первых, насладиться ее обществом, а во-вторых, чтобы получить поддержку ее мужа, искусного придворного, отягченного годами и почестями и почти столь же любимого своим государем, как его блистательный предок, адмирал де Бонниве, который побудил Франциска I наделать столько глупостей и так мужественно наказал себя за это[17].

ГЛАВА II

Melancholy mark'd him for her own, whose ambitious heart overrates the happiness he cannot enjoy.

Marlowe[18]

На следующий день с восьми часов утра в доме де Маливеров нарушился весь распорядок жизни. Внезапно из спален стали раздаваться звонки. Вскоре старый маркиз велел доложить о себе г-же де Маливер, которая еще была в постели. Он так спешил, что пришел в халате.

— Друг мой, — сказал он, со слезами на глазах целуя жену, — перед смертью нам еще доведется увидеть наших внуков. — Тут старик заплакал навзрыд. — Бог свидетель, — добавил он, — в такое волнение меня привела отнюдь не мысль о том, что я больше не нищий... Закон о возмещении имущества безусловно будет утвержден, и вы получите два миллиона.

В эту минуту доложили о приходе Октава, за которым послал маркиз. Отец встал и крепко обнял сына. Октав заметил слезы и, быть может, неправильно истолковал их, потому что на его обычно бледных щеках заиграл легкий румянец.

— Поднимите шторы, дайте побольше света, — с беспокойством в голосе сказала г-жа де Маливер. — Подойди ко мне, посмотри на меня, — продолжала она тем же тоном и, не отвечая мужу, начала разглядывать румянец, выступивший на скулах Октава.

Она знала от врачей, что красные пятна на щеках — это признак чахотки, и, в тревоге за сына, немедленно забыла о двух миллионах.

Когда г-жа де Маливер успокоилась, маркиз, слегка раздосадованный всей этой суетой, обратился к Октаву:

— Да, мой сын, я располагаю совершенно точными сведениями, что закон о возмещении будет поставлен на голосование и что из четырехсот двадцати голосов мы получим триста девятнадцать. По моим подсчетам, твоя мать потеряла более шести миллионов, и на какие бы жертвы ни пошло правосудие короля из страха перед якобинцами, все же два миллиона нам безусловно возвратят. Таким образом, я больше не нищий, а значит, и ты тоже; твое состояние будет снова соответствовать твоему происхождению, и я смогу наконец не вымаливать, а искать подходящую тебе супругу.

— Но, дорогой мой друг, — вмешалась в разговор г-жа де Маливер, — смотрите, как бы ваше желание поверить в эти важные новости не подвергло вас насмешкам нашей родственницы, герцогини д'Анкр, и ее друзей. У нее-то действительно есть миллионы, которые вы нам сулите. Не торопитесь делить шкуру неубитого медведя.

— Вот уже двадцать пять минут, — сказал старый маркиз, вынимая часы, — как я уверен, понимаете ли, абсолютно уверен, что закон будет принят.

Должно быть, маркиз был прав, потому что, когда невозмутимый Октав появился вечером у г-жи де Бонниве, все собравшееся там общество встретило его с каким-то подчеркнутым вниманием. На этот внезапный интерес к своей особе он ответил подчеркнутым высокомерием: так, по крайней мере, утверждала старая герцогиня д'Анкр.

Октав испытывал одновременно и неловкость и презрение. Парижский высший свет, где он был своим человеком, принял его лучше, чем обычно, из-за надежды на два миллиона. Эта прискорбная истина не могла не вызвать глубокой печали в пылкой душе Октава, такой же справедливой и почти такой же строгой к другим, как и к себе. Гордость не позволяла ему сердиться на людей, случайно собравшихся в салоне г-жи де Бонниве, но он с прискорбием размышлял о людской судьбе, в том числе и о своей собственной. Он думал: «Значит, меня так мало любят, что из-за двух миллионов готовы сразу изменить ко мне отношение. Вместо того, чтобы стараться заслужить любовь, я должен был бы стараться разбогатеть, занявшись — ну хотя бы торговлей». Погруженный в печальные мысли, Октав опустился на диван напротив низенького стула, где сидела его кузина Арманс Зоилова, и случайно взглянул на нее. Тут он вспомнил, что за весь вечер она ни разу не обратилась к нему. Арманс, бедная племянница г-жи де Бонниве и г-жи де Маливер, была почти ровесница Октава, и так как они не питали друг к другу никаких особенных чувств, то и разговаривали с непринужденной откровенностью. Целых три четверти часа сердце Октава было полно горечи, но вдруг он подумал: «Арманс не поздравила меня, она одна не проявила необыкновенного внимания, которым меня удостаивают из-за двух миллионов, у нее одной благородная душа». Когда он смотрел на нее, ему становилось легче на сердце. «Вот кто достоин уважения!» — говорил он себе. Время шло, и с радостью, равной огорчению, испытанному им вначале, Октав убеждался, что Арманс не собирается заговорить с ним.

Только когда какой-то провинциальный депутат парламента весьма неловко поздравил Октава с двумя миллионами, сказав при этом, что он их ему проголосует (депутат именно так и выразился), молодой человек поймал скользнувший по нему взгляд Арманс. Выражение этого взгляда было более чем ясно: так, по крайней мере, показалось Октаву, строгому в своих суждениях до чрезмерности. Взгляд Арманс говорил, что она за ним наблюдает и, более того, уже готова его презирать. Последнее обстоятельство доставило Октаву особенное удовольствие. Его жертвой сделался депутат, согласный голосовать за миллионы; даже этот провинциал не мог не почувствовать, с каким презрением относится к нему молодой виконт.

— Все они одинаковы, — сказал депутат, подойдя через минуту к командору де Субирану. — Да, господа придворные, если бы мы могли голосовать за возвращение только нашего имущества, не видать бы вам ваших миллионов, пока вы не дали бы нам твердых гарантий. Мы больше не желаем, чтобы вы, как в прежние времена, становились полковниками в двадцать три года, а мы — капитанами в сорок. Из трехсот девятнадцати благомыслящих депутатов нас, провинциальных дворян, в свое время принесенных в жертву, двести двенадцать.

Командор, весьма польщенный тем, что к нему обращаются с подобными сетованиями, начал защищать аристократов. Беседа, которую де Субиран пышно назвал политической, длилась весь вечер. Невзирая на пронизывающий северный ветер, они беседовали в оконной нише: эти ниши, можно сказать, специально предназначены судьбой для разговоров о политике.

Один лишь раз командор на минуту отошел от депутата, попросив при этом извинить его и обождать:

— Мне нужно спросить у племянника, на который час он заказал мне карету.

Разыскав Октава, он шепнул ему на ухо:

— Что же ты молчишь все время? Ты привлекаешь к себе общее внимание! Пусть ты занял новое положение в свете, все равно такое высокомерие ничем не оправдано. Подумай, ведь ты просто должен получить обратно свои два миллиона. Как же ты стал бы держать себя, если бы король пожаловал тебя орденом? — И командор рысью, словно юноша, побежал к оконной нише, бормоча себе под нос:

— Значит, карета будет в половине двенадцатого.

Октав вступил в общую беседу. Хотя речь его не отличалась непринужденной легкостью, всегда приносящей успех, все же, благодаря редкой красоте юноши и необычайной сдержанности манер, его слова производили неотразимое впечатление на женщин, к которым он обращался. У него были острые, ясные мысли, которые становились тем значительнее, чем пристальней в них вдумываться. Правда, благородная простота изложения иногда скрадывала блеск его ума, поражавший слушателя лишь секунду спустя. Самолюбие не позволяло Октаву подчеркивать то, что ему самому казалось удачно найденным. Он был из числа тех гордецов, которые похожи на молодых женщин, появляющихся без румян в обществе, где все румянятся: их бледность вначале кажется унылой. Октав имел успех потому, что если ему порой и не хватало игры ума и оживления, в тот вечер они были полностью возмещены самой горькой иронией.

вернуться

17

В битве при Павии, увидев к вечеру, что она проиграна, адмирал воскликнул: «Никто не посмеет сказать, что я пережил такое поражение!» Бросившись с открытым забралом в гущу врагов, он имел удовольствие убить несколько человек, прежде чем сам пал, сраженный ударами (24 февраля 1525 г.). (Прим. автора.)

вернуться

18

Меланхолия отмечает своей печатью того, чье честолюбивое сердце преувеличивает цену счастья, которым ему не дано насладиться.

Марло.

Эпиграф подписан именем Марло, английского драматурга XVI века. Однако первая фраза эпиграфа заимствована из элегии Грея «Сельское кладбище», а вторая добавлена самим Стендалем.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: