Маркхейм спокойно и пристально посмотрел на своего советчика.
— Если я осужден совершать одни лишь дурные поступки, — проговорил он, — то все же у меня имеется еще один выход — я могу перестать действовать. Если моя жизнь — сплошное зло, я могу отказаться от нее. Хотя я, как вы справедливо заметили, слепо повинуюсь всякому малейшему искушению, но тем не менее я все еще могу одним решительным движением поставить себя вне досягаемости всех и вся. Моя любовь к добру осуждена на бесплодие, может быть; и пусть это так и будет. Но во мне все еще живет ненависть ко злу, и в ней, к вашему горестному разочарованию, вы увидите, я почерпну и энергию, и решительность.
Черты лица незнакомца начали меняться, будто подверглись чудесному и прекрасному превращению: они словно смягчились и озарились ликованием, и, по мере того как они светлели, они все более блекли и истончались, пока совсем не растаяли. Но Маркхейм не остановился, чтобы проследить или объяснить себе эту метаморфозу. Он открыл дверь и очень тихо стал спускаться вниз, погрузившись в непростые размышления. Его прошлое пронеслось перед ним во всей своей неприглядности; он видел его таким, каким оно и было: безобразное и сумбурное, как сон, пестрое, как случайная смесь, — ярчайшая картина полного поражения. Жизнь — такая, какой он видел ее теперь, — уже его не привлекала, а на противоположном далеком берегу он видел тихую пристань для своей ладьи. Он остановился в коридоре и заглянул в лавку, где у трупа все еще горела свеча. Там царило жуткое безмолвие. И пока Маркхейм смотрел на открывшуюся его взору картину, в уме его роились мысли об убитом лавочнике. Но их бесцеремонно разогнал звонок у входной двери: он снова разразился нетерпеливым дребезжанием.
Убийца встретил служанку на пороге с неким подобием улыбки на застывшем лице.
— Сходите за полицией, — спокойно сказал он. — Я убил вашего хозяина.
Джанет продала душу дьяволу
Достопочтенный Мордух Соулис долгие годы был пастором в больвирийском приходе, расположенном на болотах низменной долины реки Дьюль. Это был строгий, суровый, мрачного вида смуглолицый старик, наводивший страх и трепет на всех своих прихожан. Последние годы жизни он провел в абсолютном одиночестве, не имея подле себя ни родных, ни близких, ни прислуги, ни какого бы то ни было человеческого общества — словом, ни единой живой души! Так и жил он один-одинешенек в своем маленьком пасторском домике, уединенно стоявшем в стороне, приютившись под нависшей над ним скалой, прозванной «Висячий Шоу». Несмотря на странную, почти полную неподвижность его словно застывшего лица, напоминавшего маску, глаза старого пастора постоянно тревожно блуждали по сторонам, как будто он чего-то опасался, и дико сверкали из-под нависших бровей. Когда во время исповеди взгляд его останавливался на кающемся, которого достопочтенный Соулис по долгу своего служения обыкновенно строго увещевал, внушительно говоря о будущей жизни и о том, что ждет там, за гробом, нераскаявшихся грешников, то исповедующемуся начинало казаться, что взгляд священника проникает в даль будущего и видит там все ужасы вечных мук, уготованных грешникам. Многие молодые люди, приходившие к пастору готовиться к первому приобщению Святых Тайн, оставались глубоко потрясенными его речами и наставлениями на долгое время.
Каждый год, в первое воскресенье после 17-го августа, настоятель больвирийского прихода имел обыкновение произносить проповедь на тему «Дьявол — как лев рыкающий», и всегда в этот день он старался превзойти себя как в силе развития этой и без того уже устрашающей темы, приводившей в ужас и трепет его паству, так и по неистовству своего поведения на кафедре в этот день. С детьми от страха приключались припадки, многие падали без чувств, взрослые и старики буквально цепенели от ужаса и смотрели мрачно и таинственно, а после того весь день говорили теми странными намеками, какими любил выражаться Гамлет.
Люди осторожные, гордившиеся своим благоразумием, еще с самого момента водворения мистера Соулиса на должности пастора этого прихода стали обходить в сумерки и в поздний вечерний час дом пастора. Даже то место, где стоял дом в тени нескольких старых толстых деревьев над самой рекой Дьюль, с нависшим над ним с одной стороны угрюмым утесом Шоу, а другой стороной обращенный к громоздившимся чуть не к самому небу, поросшим мхом вершинам мрачных холодных гор, — среди местного населения считалось недобрым. Проводники и те, сидя вечерами в маленькой таверне местечка, сокрушенно качали головами при мысли о необходимости пройти поздним вечером или ночью мимо этого нечистого места. С особой опаской поглядывали люди на одно небольшое местечко у самого дома — оно пользовалось чрезвычайно скверной репутацией и внушало обывателям какой-то особенно суеверный страх.
Дом пастора расположился между большой проезжей дорогой и рекой — одной стороной к дороге, а другой к потоку. Задний фасад его был обращен к городку Больвири, лежащему в полумиле от дома, а передний фасад выходил в обнесенный живой изгородью из терновника жалкий, запущенный сад. Сад этот занимал все пространство от дороги до реки, а дом стоял как раз посередине. Дом был двухэтажным, и на каждом этаже находилось по две больших хороших комнаты; здание выходило не прямо в сад, а на узкую насыпную дорожку, упиравшуюся одним концом в большую дорогу, а другим доходившую до старых ив и бузины, что росли на берегу реки. Вот именно эта-то дорожка, этот небольшой кусочек шоссе перед окнами пасторского дома, и пользовался среди юных прихожан больвирийского прихода особенно дурной славой. Но пастор часто по вечерам, когда уже стемнеет, долго прохаживался по ней взад-вперед, иногда громко вздыхая от полноты чувств, вознося к Богу усердную молитву без слов. Когда же его не бывало дома и люди знали, что священник находится в отсутствии, потому что на дверях дома висел замок, самые отчаянные смельчаки из школьников отваживались, крикнув предварительно товарищам: «Ребята, за мной!» — пробежать по этой дорожке, чтобы потом хвастать перед другими, что они побывали в том страшном месте.
Эта атмосфера суеверного ужаса, окружавшая, как это было в данном случае, служителя божьего, человека во всех отношениях безупречного, глубоко религиозного, даже праведного, постоянно возбуждала удивление и недоумение и вызывала бесконечные расспросы со стороны всех тех немногих приезжих посторонних лиц, которые случайно или по делам оказывались в этой захолустной малоизвестной местности. Впрочем, даже многие из прихожан местного прихода не знали ничего о странных событиях, ознаменовавших первый год служения мистера Соулиса в приходе, а среди тех, кто был лучше осведомлен об этом, многие были по природе своей людьми необщительными и воздержанными на язык, другие же просто боялись касаться этого предмета и избегали говорить о нем. Только, бывало, в кои веки кто-нибудь из стариков расхрабрится после третьего стаканчика, и когда винцо развяжет ему язык, возьмет да и расскажет, какая тому причина, что у пастора всегда такой угрюмый, мрачный вид и почему он живет в полном одиночестве, как какой-нибудь отшельник.
Пятьдесят лет тому назад, когда мистер Соулис впервые прибыл в Больвири, он был еще совсем молодой человек, начитанный, ученый, как говорили люди, преисполненный всякого книжного знания и притом еще великий краснослов и усердный толкователь всяких писаний. Но, как того и следовало ожидать от человека в столь молодых летах, он при всем этом был совершенно неопытен в деле религии, а ведь для пастора это самое главное! Молодежь всего прихода была прямо-таки в восторге от него: она превозносила его знания, его образованность, дар слова, его вдохновенные речи и все прочие его таланты и способности, но старики и серьезные, степенные люди, как мужчины, так и женщины, неодобрительно покачивали головами, и вскоре дело дошло до того, что богобоязненные жители стали возносить молитвы богу об этом неразумном молодом человеке, моля Господа вразумить его. Они считали его за человека самообольщенного, заблудшего, лишенного всякого христианского смирения, а также молили Бога и за бедную паству, порученную такому плохому и ненадежному наставнику.