В конце концов, это была его книга, и мне странным образом льстила мысль, что я в меру своих скромных возможностей способствовал её появлению на свет.
Местом наших встреч с м-ром Крэббом стала его крошечная комната — безрадостный каменный мешок, где кроме убогой металлической мебели было одно-единственное окно, выходившее на вентиляционную шахту, по которой из кухни, расположенной двумя этажами ниже, возносились ядовитые испарения. На застеклённой веранде, где я увидел его в первый раз, нам было бы, без сомнения, гораздо удобнее, если бы не моя аллергия на тамошнюю флору, не говоря уже о том, что неизбежное внимание любопытствующих пациентов и медсестёр, постоянно обретавшихся на этой веранде, исключало возможность плодотворной работы.
К тому же м-р Крэбб в эти месяцы таял буквально на глазах. В марте он уже не вставал с постели. В июне, когда я записывал последние метры плёнки, голос его был едва слышен, хотя мозг работал как часы.
На двадцать третий день июня он встретил меня неподвижным взглядом остекленевших глаз. Старый вояка прошёл свою тропу до конца…
Выписавшись из мотеля, где прожил пять месяцев, я отправился на похороны. Я полагал, что кроме меня не будет никого, ибо друзей у старика не было, — но ошибся: пришли почти все амбулаторные пациенты. Они стояли — как это принято в подобных случаях у пожилых людей, — храня на лице выражение мрачного удовлетворения. Тело было предано земле 25 июня 1953 года — как оказалось, в день семьдесят седьмой годовщины битвы при Литл Бигхорн. В смерти, как и в жизни, Джек Крэбб не изменил своей страсти к случайным совпадениям.
Теперь о самом тексте: он точно воспроизводит рассказ м-ра Крэбба, записанный на пленку. Я не выбросил ни слова, а добавил лишь необходимые знаки препинания. Если же вам покажется, что где-то их Шайен недостает — знайте: это сделано умышленно и призвано, по моему замыслу, передать лихорадочное возбуждение рассказчика. Я не ставил перед собою цели воспроизвести его характерное произношение — в этом случае вся книга напоминала бы то письмо, которое он написал мне из Марвилла.
Джек Крэбб был талантливым рассказчиком и обладал каким-то поразительным врожденным литературным чутьём: я не нахожу иного объяснения некоторым несообразностям его стиля. Обратите внимание: если абзацы, где повествование ведётся от первого лица — от автора — написаны языком безграмотным, то такой персонаж, как генерал Кастер, высокообразованный человек, говорит абсолютно правильно, даже изысканно. Речь же индейцев в изложении автора с точки зрения грамматики и синтаксиса просто безупречна. Да и говоря от своего собственного лица, Джек Крэбб не всегда последователен в выборе форм. Например, он с одинаковым успехом использует в речи слова «их» и «ихних», «хотите» и «хочете» и др. Но случалось ли вам когда-нибудь прислушаться, как говорят представители социальных низов из числа ваших знакомых — слесарь, водопроводчик, шофёр, чистильщик сапог? Если нет, попробуйте прислушаться. И вы убедитесь, что им прекрасно известны правила цивилизованной риторики; в конце концов, не на необитаемом острове же они живут. При желании эти люди вполне в состоянии говорить грамотно, что они порой и делают — хотя бы для того, чтобы вытянуть из вас чаевые. Ясно, что их обычная манера общаться — результат сознательного выбора.
Думаю, вы согласитесь, что м-р Крэбб удивительно точен в выборе лексики. Порой несколько грубоват? — да, согласен. Однако примите во внимание личность этого человека, эпоху и обстоятельства, в которых он жил. И при этом его отношение к женщинам отличает какая-то архаичная галантность: он романтичен, сентиментален — честно говоря, порой даже сверх меры, как мне кажется. Образ миссис Пендрейк, например, он явно приукрасил. Подозреваю, что это была самая заурядная бабёнка-пустоцвет, каких каждый из нас время от времени встречает на своём жизненном пути. Скажем, моя бывшая жена… впрочем, это мемуары Крэбба, а не мои.
Однако в обычном повседневном общении — когда перед ним не было микрофона — Джек Крэбб был таким ужасным сквернословом, какого я больше нигде не встречал. Он был просто не в состоянии породить ни одной фразы, которую можно было бы публично произнести с трибуны или напечатать в газете. В общих чертах это выглядело примерно так: «Подай-ка мне этот бахнутый микрофон, сынок, так-его-перетак. И когда эта бахнутая сиделка, так-её-растак, принесёт этот бахнутый ужин, так-его-растак-перетак?» Естественно, по ходу повествования читатель должен сам делать определённую поправку на авторский стиль, к примеру, в знаменитой сцене поединка с Эрпом, когда Крэбб говорит ему: «Ну, ты, тошнота, вытаскивай пушку, чёрт тебя подери!» Нет никаких сомнений, что в действительности здесь прозвучали выражения покрепче.
Однако хватит об этом. С тех пор, как Джек Крэбб говорил в мой микрофон в последней раз, прошло десять лет. Тем временем отец мой в конце концов скончался, положив тем самым начало бесконечной судебной тяжбе за наследство между мною и каким-то незаконнорожденным якобы двоюродным братом, Бог весть откуда возникшим. Это не имело бы никакого отношения к данному повествованию, если бы следствием этой тяжбы не явился бы тяжелейший нервный срыв, который на несколько лет из десяти вывел меня из строя, чем и объясняется столь длительный перерыв между возникновением замысла этой книги и его осуществлением.
Ну, что ж, теперь сказано всё, и я уступаю место Джеку Крэббу. Я ещё раз напомню о себе в кратеньком эпилоге. Но сначала прочтите эту замечательную повесть!
Глава 1. УЖАСНАЯ ОШИБКА
Я белый человек и всегда помнил об этом, хотя с десятилетнего возраста меня воспитывали индейцы-Шайены.
Папаша мой был проповедник-евангелист в Эвансвиле, штат Индиана. Своего храма у него не было, но он сумел уговорить хозяина одного салуна, и тот разрешил по воскресениям с утра использовать своё помещение для чтения проповедей.
Салун стоял у самой реки, и захаживали туда в основном речники, что плавали по Огайо, шулера-картежники, направлявшиеся в Новый Орлеан, карманники, сутенеры, проститутки и другая публика того же сорта. Такую паству папаша особенно любил, ибо она, как никакая другая давала возможность наставить на путь истинный побольше отпетых негодяев.
Когда он в первый раз явился в салун и обратился со своей проповедью к этому сброду, они захотели тут же линчевать его, но он влез на стойку бара и принялся орать что было мочи… Не прошло и двух минут, как все притихли и стали слушать. Сам он был тощий, как жердь, и росту не выше среднего, но перед его голосищем не устоял бы ни один белый человек на этом свете. Был у него один приёмчик: он, понимаете ли, умел внушить человеку чувство вины — вины за что-нибудь такое, о чём тот и не помышлял. В этом деле главное — сбить с толку. Бывало, упрется горящим взглядом в какого-нибудь заскорузлого детину-матроса и орёт: «А скажи-ка, несчастный, давно ли ты навещал свою старуху-мать?» И — как пить дать — «несчастный» тут же начнёт дочесываться, шмыгать носом и сморкаться в рукав, а потом, когда мои сестрёнки пойдут собирать пожертвования, обходя присутствующих с вымытыми по такому случаю плевательницами, этот малый уж точно не поскупится и воздаст нам за труды.
От сборов перепадало и владельцу салуна, чем, в общем-то, и объяснялось, что он пускал нас в своё заведение.
Другая причина заключалась в том, что во время проповеди продолжал работать бар. Надобно вам сказать, что пуританином мой папаша не был. Часом, во время проповеди и сам умудрится пропустить стаканчик — другой — третий, и вообще не было такого случая, чтобы он хоть слово сказал против выпивки, карт или женщин, или каких других утех. «Все радости земные дал нам Господь, и, значит, они не могут быть безнравственны сами по себе. Безнравственно, если человек в своем стремлении к удовольствиям превращается в грязную тварь, плюётся и ругается последними словами, жуёт табак и ходит неумытым». Вот, пожалуй, и все пороки, о которых когда-либо упоминал мой папаша. Он абсолютно ничего не имел против курения, но терпеть не мог сквернословия, нечистоплотности, а также когда жуют табак. Ты мог спиться и умереть от белой горячки, мог в пух и прах проиграться в карты, просадить все своё состояние и обречь своих детей на голодную смерть, мог подцепить дурную болезнь от падших женщин — у отца не было бы к тебе никаких претензий, лишь бы ты ходил чистым и следил за собой.