Должно быть, Оливия на какое-то время лишилась чувств — она неожиданно обнаружила, что лежит на острой стерне, будто йог на иголках, и совсем ей не больно, а даже приятно, от земли исходило тепло, хотя ночь была холодной, но почва еще не успела остыть, вставать Оливии не хотелось, но она встала и, к своему удивлению, не увидела ни блеклой фигуры призрака, ни темного силуэта Мейсона. И — ни звука. Ни страстного шепота, ни делового разговора, ни даже комариных трелей. Тишина.
Домой она шла, не разбирая дороги, где-то разбила вторую коленку, в спальне включила полный свет и минуту, ничего не понимая, смотрела на ту сторону постели, где должен был, по идее, лежать и делать вид, что спит, вернувшийся со свидания муж. Одеяло было смято, Джош отсутствовал. Неужели…
Оливия прошла в ванную, пустила горячую воду, встала под душ, коленки саднили, душа болела, и хотелось умереть. Она и умерла бы, наверно, но кто тогда позаботится о Джессике, не этот же упырь, милующийся с нечистой силой!
Насухо обтершись, Оливия нырнула под одеяло, но лежать не могла, как он могла здесь лежать и дожидаться мужа, если он… Ей стало казаться, что постель пропиталась сыростью и плесенью. Оливия встала, посмотрела на часы — два пятьдесят четыре — и принялась вываливать из шкафов свои вещи. Спустилась в кладовую и принесла два больших чемодана на колесиках, которые заполнила за несколько минут. Прошла в комнату дочери и покидала в ее рюкзак все самое необходимое. Джессика проснулась и с недоумением смотрела на мать, не понимая происходившего, но чувствуя, что случилось нечто, полностью изменившее их с матерью жизнь.
— Одевайся. Быстро, — приказала Оливия. — Я ни минуты не останусь в этом доме. Ну, давай, поторапливайся.
И вышла в гостиную, чтобы вызвать по телефону такси.
— Поедете в аэропорт, мэм? — спросил заспанный диспетчер. Вопрос был, по его мнению, риторический: в такое время из Ингберчуэрда заказывали машину только в аэропорт Манчестера, до которого было сорок три мили.
— Нет, — сказала Оливия, — мне нужно такси до Бирмингема.
В Бирмингеме жили ее родители, с которыми она не виделась больше года. Вот старики обрадуются! Вот она их огорошит…
Мейсон вернулся домой под утро в состоянии любовного опьянения. Сегодня произошло невероятное, он сумел дотронуться до Кэтти, сумел ощутить не пустоту, а нечто материальное, о чем можно сказать: «тончайшая ткань материи духа», в этом определении было противоречие, невозможность, но Мейсон думал и понимал именно так, Кэтти была духом, но оставалась более живой, нежели все другие люди, она… Слов у Мейсона не было, он очень жалел сейчас, что так мало читал и так мало мог сказать этой самой удивительной девушке; о духе и материи он когда-то то ли слышал на воскресной проповеди, то ли что-то такое говорили по телевизору, конечно, это были не те слова, но и те тоже, Кэтти прекрасно его поняла и протянула ему свои руки, а он положил на ее ладони свои и почувствовал… да, почувствовал упругость ее пальцев, нежность кожи, и так они стояли долго, а потом спустились к реке и шли по берегу в сторону железнодорожной станции, но у поворота Кэтти остановилась и произнесла тихим мелодичным голосом: «Дальше мне нельзя, дальше другое…» — «Что?» — спросил Мейсон, но Кэтти только покачала головой, и они пошли обратно, медленно, взявшись за руки, то есть это Мейсону казалось, что они взялись за руки, а на самом деле только касались друг друга кончиками пальцев, и из материальной руки в призрачную перетекали невидимые энергии, тепло, холод, нежность, улыбка, поцелуй…
«Утром, — сказал Мейсон, когда они подошли к знакомому дереву, — здесь начнут копать фундамент, и месяцев через пять, я надеюсь, будет стоять замок. Такой, в котором ты жила при…» Он хотел сказать «при жизни», но вовремя оборвал себя и продолжил: «Тебе будет удобно в привычной обстановке, верно?»
«Какой ты хороший, — произнесла Кэтти. — Конечно, мне будет там лучше… Вне стен я не… Не знаю… Меня ведь убили в…»
«Не вспоминай!» — воскликнул Мейсон, и Кэтти замолчала, смотрела на него ласковым взглядом, и глаза ее казались Мейсону голубыми, как небо в полдень, хотя на самом деле были всего лишь прозрачными, как вода в реке.
Когда пропел первый петух («Это у Харпера, — подумал Мейсон, — сверну шею негоднику и заплачу Биллу за испорченное имущество»), Кэтти прижала к груди руки, сказала «мне пора» и исчезла — не растаяла в воздухе, а просто перестала присутствовать в этом мире.
Мейсон вернулся домой, переполненный впечатлениями и странным, никогда не испытанным желанием, обнаружил, что Оливии нет, и Джессики нет тоже, шкафы в спальне раскрыты, платья жены исчезли, а из кладовки исчезли большие чемоданы, с которыми два года назад они ездили в Париж, в первый и последний раз за все время их супружества.
Значит, выследила. Что ж, этим должно было кончиться. Печали Мейсон не испытывал, злости тоже, только странную обиду.
Представив себе возможные действия Оливии, он позвонил в диспетчерскую, и дежуривший в ту ночь Флетч, с которым Мейсон учился в школе, сообщил, что да, звонила, да, заказывала. Куда? В Бирмингем, вот он в журнале записал, Броуди ее повез.
— Понятно, — сказал Мейсон.
К родителям, значит. Ну и ладно. Разберемся.
Проект был замечательный. Барч-младший, с которым Мейсон давно был на «ты» и называл Сэмом, пригласил клиента к себе в тот день, когда над долиной прошел первый осенний дождь. Ночью светила полная луна, и Мейсон молился про себя, чтобы пришли тучи и заслонили серебряный диск, в свете которого Кэтти выглядела совершенно бесплотным созданием, к которому даже приблизиться было страшно — улетит ведь, поднимется в холодную черноту и исчезнет навсегда среди мудрых, но молчаливых звезд.
Кэтти смеялась над его опасениями, она сильно изменилась за последние недели — раньше была задумчивой, замкнутой, печальной и, как сказал бы аптекарь Маковер — депрессивной, а сейчас, едва завидев Мейсона, бросалась ему навстречу, осторожно прикасалась к нему (сама! никто ее принуждал!) своими красивыми пальцами и начинала расспрашивать о его жизни, удивляясь всему на свете, даже тому, что Мейсон сам умел чинить уборочный комбайн или сеялку, хотя в его мастерской работали девять человек, не считая бригадира.
Луны Кэтти не боялась нисколько, но ведь она-то прекрасно видела Мейсона при лунном свете, в то время как он мучился и ждал новолуния, как второго пришествия.
Минут через двадцать на луну наползла темная тяжелая туча и обрушилась ливнем, Мейсон промок мгновенно и до костей, а Кэтти будто ничего не почувствовала: как ни в чем не бывало продолжала расспрашивать Мейсона о его детстве, ей все было интересно, все хотелось знать, но о себе она по-прежнему не говорила ни слова — то ли некие силы запретили ей рассказывать простому смертному о потусторонней жизни, то ли самой ей это было совершенно не интересно.
Мейсон отвечал, а сам чувствовал, что еще минута на таком свирепом дожде, и он непременно схватит пневмонию, а если сляжет, то не сумеет прийти следующей ночью, а если не придет, то Кэтти… что случится с ней?
— Извини, дорогая, — стуча зубами, проговорил Мейсон. — Дождь… Я весь промок…
— О! — воскликнула Кэтти, и, как это с ней часто бывало, мгновенно перешла от восторга к полному и беспросветному отчаянию. — О, я совсем не подумала! Дождь, да, я вижу, ты совсем мокрый, бедный ты мой! Я никогда себе не прощу! Домой! Иди домой и согрейся!
И тут она произнесла фразу, которая согрела Мейсона лучше любого камина или теплой водонепроницаемой куртки.
— Я буду с тобой и согрею тебя своим теплом, милый…
Если бы так действительно когда-нибудь могло случиться!
Мейсон не мог уйти прежде, чем уйдет Кэтти, он просто не простил бы себе, потеряв по своей вине хотя бы минуту их свидания, и Кэтти, поняв его состояние, ушла сама: будто мигнула электрическая лампочка, и — все.
Даже «до завтра» не сказала.
Мейсон помчался домой, встал под горячий душ, потом улегся в холодную постель, и странное дело: очень быстро согрелся, будто под одеялом лежала наполненная теплой водой грелка, а может, это была не грелка, а женское тело — неощутимое, но живое и согревающее?