Она, слава богу, никуда не делась. Не магазин, не киоск даже — узенькое окошко в тылу киоска, к которому, понятно, протянулся длиннейший хвост: ханурики, бомжи, просто полууголовное жлобье, а также разнокалиберные неформалы в косухах-банданах из числа традиционно тусующихся близ рок-магазина, что в соседнем павильоне по Воздвиженке. Все кривые: кто мрачно-остервенел, кто громко-экспансивен. Босховская массовка. Я пристроился в конец, чувствуя, что пальцы в щелястых ботинках уже немеют.
Неформалы, вопя, толкаясь, еле балансируя на льду и неверных ногах, выясняли, кто из них менее формален. «Да какой ты на хрен панк!» — «Я панк!» — «Ты панк?» — «А че?» — «Да ты хоть знаешь, кто такой Сид Вишес?» — «Знаю!» — «Ну?» — «Это… это… забыл…» — «Дебил! Это солист „Секс Пистолз“!..» Чудовищная бомжиха с опухолью во всю морду, тоже пьяная и неостановимо речистая, дежурила — стрясала мелочь.
Разжившись двумя бутылками у взмыленной тетки в окошке и увернувшись от хотевшего чего-то бухарика, я отошел к улице, осторожно (ноутбук не шмякнуть) пряча звякающую добычу в рюкзак. До сих пор в голове не укладывалось, что бабки можно не считать…
Это да — только что делать? Куда теперь?
Хороший вопрос.
Словно в поисках ответа на него я бессмысленно пялился в сторону Кремля, стуча ботинками друг о дружку. Вспомнил, как болтался тут прошлой зимой, почти ровно год назад, в конце февраля. Тогда тоже стоял дубак минус двадцать, я тоже не знал, куда сунуться, — и, тащась как-то поздно вечером по Моховой, как раз от Библиотеки к Тверской, вдруг почувствовал, что конец света уже состоялся. Даже машин не было, все застыло мертвое, промороженное, заснеженное и разрушенное: горелый, еще не отстроенный Манеж, гигантский пустырь на месте сровненной гостиницы «Москва»…
Хотя он, кажется, и правда состоялся…
Я судорожно подул на синеющие лапы, запихал их поглубже в карманы. В дыры в подкладке.
Ладно. Что дальше?..
В принципе, ответ я знал заранее — потому и затарил сразу литр. В дорогу.
Из города придется сваливать.
(Давно надо было. Че я тут торчал? Еще до Нового года надо было валить — сразу после всего…)
Я сморкнулся на снег… Легко сказать — валить. Как? Во всех же кассах паспорт спрашивают.
Медленно я вернулся обратно в вестибюль метро. Надо решаться. Ночевать больше негде. Вообще — негде. В гостинице ведь тоже ксиву потребуют. Даже в ночлежке.
Толку от того, что полно бабок…
Я облокотился правой на резиновый поручень эскалатора — тот немедленно уехал вперед. Как всегда ни с того ни с сего подступила полная обессиленность, словно воздух разом вышел через внезапно вынутую пробку. Я силой прижался левой щекой к холодному плечу.
Попробовать напрямую сунуться к проводнице? Кинуть ей сверху… Блин, не тянет по вокзалам шляться… Паранойя. Паранойя, блин, — ты че, правда думаешь, всем патрульным ментам ориентировки на тебя разосланы?..
А куда? В Питер?
Сколько там? — я вытащил мобилу. Двадцать три ноль пять. Как раз — на какой-нибудь поезд, около двенадцати отходящий…
А вот, кстати, и патрульные менты. Двое, стоявшие посреди станции, пялились прямо на меня. Мать.
Прошел. Не докопались. Давненько, кстати, меня не останавливали. Я что, стал цивильно выглядеть?.. По-моему, наоборот…
«Маска нормальности» это называется. Никогда не была моим сильным местом…
Я наугад свернул к левому перрону, ища глазами список станций — как там до «Комсомольской» отсюда?.. Бутылки брякнули за плечом тихо и обнадеживающе.
Вагон тронулся без малейшего толчка и звука — что уже едем, ясно стало лишь по сместившимся в окне размытым фонарным пятнам. Косясь на их подводное, сонное перемещение, свечение люминофоров, я только теперь почувствовал, в каком, оказывается, был все время напряжении, — только когда оно начало понемногу отпускать. Тоже, в общем, иррациональная реакция — словно я успел-таки, успел от чего-то сбежать, спастись…
Сбежишь тут.
Желание открыть рюкзак и свинтить, наконец, крышку стало совсем уже нестерпимым — но пока я, конечно, не решался. У всех на виду… И так на меня посматривали — хотя я абсолютно ничего еще не сделал: тихо сидел себе с краешка нижней полки, стараясь ни с кем не встречаться взглядом. Дедок рядом со мной, на этой полке едущий, был столь индифферентен, что вообще не производил впечатления живого, но у тетки напротив застыло на подрасплывшемся лице выражение брезгливой неуступчивости (впрочем, вероятно, это было его всегдашнее выражение). Временами, когда тетка двигалась, наплывал приторно-жирный, цветочный, как от несвежего покойника, ядовито-парфюмерный дух — я торопливо задерживал дыхание… На боковых слева ворочались, бубнили и скрежетали двое стариков, бабка с дедом, невосприимчивые к окружающему, а вот по соседству с ними, тоже сбоку, наискось от меня, горбился неопределенного возраста мужик с костистой рожей и мутно-стеклянными глазками урки — и поганые эти глазки подолгу прилипали ко мне.
Поезд вздрагивал и разгонялся, огни замельтешили и отодвинулись, черные пути поспешно расползались по синему снегу. Подошел очередной сосед — беспонтово, но чрезвычайно цивильно, в костюм с галстуком, одетый, совершенно не интеллигентного вида, но гипертрофированно вежливый: со всеми (кроме меня) поздоровался, испросил у тетки разрешения повесить к ней на крючок пальтецо… Было что-то фальшивое и недоброе в ловкой его обходительности.
Я без просьбы сволок дедку́ рулон его матраса с верхней полки, раскатал на ней свой, втянулся туда, торопливо подобрав копыта. Без всяких простыней распластался на животе, обхватив руками дряблую вытертую подушечку, сунувшись в нее носом. Обычно дорога меня успокаивала, погружала в безмысленный, ритмично прослоенный вагонной дробью или автобусной тряской транс — но сейчас напряжение, чуть отпустив поначалу, не ушло: виски и затылок привычно пульсировали, тяжелея. Я закрыл глаза и почти сразу куда-то заскользил — все быстрее и, видимо, по кругу, потому что внутри плеснула взбалтываемая тошнота. «Э, — сказал я, — хватит!», но они и не подумали останавливать, насрать им было, а может, прикалывались, уроды, — и тогда я схватился за бортик и перевалился наружу, сжавшись в ожидании удара; но удара не было, две, три секунды, я все еще летел, лишь сейчас соображая, какая тут, оказывается, высота… Все, хана — всмятку же разобьюсь… Вот сейчас, сейчас! сейчас!!! — не в силах ждать, я распахнул глаза.
Я ничего не понимал. Все тело скрутила судорога невыносимого предчувствия, каждая кость готова была лопнуть десятками острых щепок, войти, раздирая, в плетение мягких волокон, в рагу сопливых, податливых, подрагивающих тканей, набрякших теплым, красным, которого так много, много, так много, что оно больше не помещается внутри… Затылок словно уже хрупнул яйцом, пустив по черепу сеть трещин.
Мелко трясясь, я вывернул морду из сыро пахнущей подушки. Вежливый сосед щурился на меня, отвернувшись от своей верхней полки, на которой он аккуратно расправлял простыню, — и ничего вежливого не было в этом настороженно-решительном прищуре. Я крутнулся на скользящем матрасе, левой ухватил пыльный край третьей полки, подтянулся, правой нащупал лямку рюкзака. Обрушился с ним, откровенно звякающим, на пол (Вежливый еле успел посторониться), слепо нашарил ботинки, кое-как натянул, не зашнуровывая.
Полная, четкая, яркая луна летела в заоконной прыгающей черноте… стада заснеженных цистерн… громадные одинаковые фасады голых панельных районов — в мелких огнях… станции, склады, редкие окна, фонари в морозном дыму, гнойный свет на снегу… сосульки с низких крыш до земли, погребенная под сугробом скамейка… Какой-то, видимо, почтовый железнодорожный сараище: под козырьком длинный-длинный ряд железных, в человеческий примерно рост ящиков — в каждый из которых втиснуто по скрюченному окоченевшему трупу…
Выкрашенный серой краской задний тамбур был пуст и выстужен: снежок на полу, изморозь на стеклах. Густой пар изо рта. Я поспешно раздернул завязки рюкзака, выхватил бутылку, свернул крышку, приложился к горлышку. Поперхнулся, закашлялся, вытер рукавом облитый подбородок.