Рене Блек

Крысы

René Blech

Les Rats

* * *

I

Улица заставлена корзинами устриц, — ведь завтра праздник. Детям снятся игрушки, на которые они глазели в витринах магазинов. Дешевые сорта устриц, доступные беднякам, заполонили тротуары этой улицы, где ремесленный люд трудится в глубине дворов под навесами, крытыми листовым железом и притулившимися у средневековых каменных стен. В узких, извилистых, темных проходах пахнет сырым погребом, гнилыми яблоками и жареным луком.

Деревянные балки с чуть намеченной резьбой подпирают облезлую штукатурку. Новые кирпичи в замурованных окнах — только заплаты на рубище.

Ручьи сальных помоев с остатками овощей текут по выбоинам мостовой между камнями, покрасневшими от крови быка, заколотого вчера мясником — тем самым, что отделал лавку в псевдо-старинном стиле, модном в буржуазных кварталах города.

Мадам Фессар раскладывает на подоконниках подушки, вышитые золотом и серебром. Ее супруг подвершивает ветки омелы к электрическим лампочкам в иттрии с и засовывает пучок остролиста за ленточку фетровой шляпы «фантези». Завтра сочельник: соседка, жена столяра, выколачивает циновку, прячет в шкаф искристое вино, наводит лоск на мебель светлого дуба… Она вытряхивает в окно пыльную тряпку. Мадам Фессар здоровается с ней и тут же замечает, что лиловый чепчик, предохраняющий полосы от пыли, не подходит к зеленому лифу. Они перекидываются словами, говорят о дождливой погоде, о том, что в этом году на рождестве можно будет прогулять три дня подряд. Голоса у них крикливые, хотя кричать незачем, — улица узкая, а циркулярная пила как раз остановилась. Правда, время от времени по неровной мостовой дребезжит тачка, да в воротах церкви громыхает тележка маляра.

Соседка слева, дебелая Эмма, та, что замужем за трамвайным контролером, снимает с металлического гребешка вычесанные волосы и бросает их на улицу. Она замечает соседок, здоровается и тут же устремляет взгляд на человека, выходящего из старого особняка с вечно закрытыми изнутри ставнями, каменные ворота которого украшены гербом.

— Верно, кто-нибудь из полиции, ведь граф де-Сардер вчера вечером покончил с собой.

— Вещественные доказательства у полицейского в синем узелке, — говорит мадам Фессар,

Жене столяра хотелось бы взглянуть на веревку, — ведь старый граф повесился.

— Повесился, — подтверждает толстая Эмма, — мне сказала консьержка, вы ее знаете, худая и рыжая, что ни с кем не разговаривает.

— Повесился! Как бы не так, — его убили

— Да нет, никто не входил в дом. Проникнуть туда можно только через крыльцо; окна слишком высоко от земли, старик-лакей и консьерж ничего не заметили. Да и я была весь день на кухне, у окна; как раз вчера на тротуаре не было дров, и никто не входил в особняк.

— Да к тому же, — возражает Эмма, — кроме графа да двух его лакеев, ни одна собака не переступала порога дома. Жил он, бедняга, как медведь: говорят, у него есть племянник, хозяйничает на большой ферме и пятнадцати километрах отсюда. Его знают в молочной, хозяйка берет у него масло.

— Мне как-то не по себе от того, что там, за закрытыми ставнями, покойник; я не люблю похорон (и жена столяра, роняя слезу, поправляет чепчик). Я тоже потеряла дочку Одилию, ей было два месяца, когда она скончалась в деревне, у моих стариков; как побываю у нее на могилке, так и плачу; сон теряю, когда езжу туда, а дорога недешевая. — В день всех святых я послала ей с оказией горшок хризантем, такой же, как тот, что подарил вам муж, мадам Фессар.

Я могла себе это позволить, раз я туда не поехала.

— Я как и вы, не люблю смерти: вот, к примеру оказать, когда умер отец мужа, на похоронах я все время плакала. Уж, конечно, я была опечалена больше, чем муж. У южан вообще сердце не такое отзывчивое, как у нас. Представьте себе, его сестра уже спустя два месяца вышла замуж! Стыд какой!

Мадам Фессар утирает глаза.

Но толстая Эмма знает, что, получив наследство, шапочник расплатился с долгами, а его жена купила новую переносную плитку и меховое пальто.

Положив на подоконник гребенку, Эмма говорит слащавым голосом:

— Да это очень грустно, особенно когда родители были хорошие и не висели на шее у детей…

Стук открываемого окна.

— Да замолчите вы, ивам не стыдно, рядом покойник.

Окно закрывается.

Молчание, потом мадам Фессар яростно шипит:

— Это вышивальщица, фря этакая! Завела горжетку, из голубого песца и вообразила себя принцессой. Беда, да и только.

Жена столяра пожимает плечами и в третий раз поправляет на себе лиловый чепец.

Толстая Эмма со злостью бормочет: «Потаскуха!», потом убирает в кладовую кровяную колбасу, которую собирается поджарить мужу завтра к ужину.

— До свиданья, мадам Фессар!

— До свидания, Эмма!

Жена столяра остается у окна. Вечереет. Не видно больше ни корзин с устрицами, ни омелы в витрине шапочника. Газовые рожки еще не зажжены.

— А у этой девчонки свет, — бормочет она. Она взглядывает на крыльцо напротив, на закрытые ставни. «Подумать только, что в нескольких шагах от меня покойник!» Она вздрагивает, поворачивая шпингалет.

II

Жак распахивает ставни. В углу около позолоченной иконы неделю тому назад повесился его дядя, брат его отца; удары молота и жужжание циркулярной пилы — вот единственные звуки улицы в этот декабрьский вечер.

Молодой человек видит груду пустых корзин у винной лавки, а в витрине шапочника, которого он помнит но военной службе, — ветки омелы.

Над черепичными крышами и цинковыми трубами — серое, промозглое, печальное небо.

Жак устал. Неожиданная смерть дяди сделала его хозяином этого дома, всей обстановки, дорогих безделушек. В предсмертных судорогах старый граф задел ногами распятие слоновой кости. Глаза покойника, устремленные на открытую кальвинистическую библию, казалось, искали стих, который должен был его напутствовать. Глаза остекленели, рот открылся, и видны были белые зубы и золотой мост. Жак не приближался к трупу; ему не хотелось видеть эти глаза, о которых, плача, вспоминал старик-лакей. Жак ненавидел смерть, ощущал ее, как отвратительную карикатуру, как гнусное насилие над любимыми существами. А он любил своего дядю. Он не вошел в зал; болезненный стыд мешал ему открыть дверь, за которой на складной кровати лежал покойник, покрытый простыней.

До дня похорон он бродил по дому, по городу. Дверь открылась только для пастора, а когда катафалк повез графа де-Сардера на кладбище, за дубовым гробом шли только священнослужитель и Жак.

Ему дали знать телеграммой, которую принесли прямо в поле. Земля, вспаханная до самой опушки букового леса, глубокая дорога, поросшая травой, скирды хлеба, — никогда еще не видел он окружающих предметов с такой предельной четкостью. Они показались ему жестокими, так резко вырисовывались они на сером зимнем небе. От боли он ощущал пустоту в груди, и кровь сильнее стучала в висках.

В зале теперь нет трупа, но Жака начинает тяготить одиночество. На ковровых креслах уже давно не сидели гости. Жак созерцает красный ковер, торжественные портреты предков, мраморные часы, фарфоровые вазы, доспехи из блестящей стали.

У Жака тревожно на душе; он начинает понимать, что суровый старик-дядя был единственной его связью с другими людьми, с семьей, с городом. Перед Жаком всплывают морщинистое лицо, подстриженная бородка.

На окнах с зеленоватым отсветом — следы мух, заснувших этой осенью.

Жак чувствует, как растет его беспокойство. Он заставляет себя думать о молодой женщине, вдове адвоката, которая живет в верхней части города. Вспоминает теплое тело в зарядной белой постели. Чувствует ли он нежность к этой своей возлюбленной с жеманными манерами? Он одинок.

Все вещи овеяны чьим-то трагическим присутствием, он не решается их переставить, боится нарушить тишину. Страшно услышать звук собственного голоса в комнате, где он так часто дремал, пока дядя бродил по городу неизвестно зачем. Больше ему не услышать его голоса, восхвалявшего красоту романских храмов, белизну снега в северной Норвегии, не услышать его высокомерного голоса, издевавшегося над местными коллекционерами. А его резкий, пожалуй, даже злой смех, когда он говорил о женщинах!.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: