Принесли ружье. Помещик долго целился в голову собаки. Наконец выстрелил, и Финка с плотины упала в воду, минуту-другую боролась с волнами и все-таки смогла еще выбраться на берег. Тяжело хрипя, она убежала в луга.
Витек слез с плетня и печально смотрел ей вслед, в темноту.
«Так хорошо она загоняла и жеребят и свиней, — думал он, озабоченный утратой своей помощницы. — Что это с ней? Хоть бы ощенилась раньше!»
Он почувствовал, что слезы подступают к глазам. Но тут его кликнули помогать — надо было задвигать щиты, так как напор ослабевал.
Когда он ушел с плотины, была уже ночь и светила луна. Тишина и мгла сошли на серебряные от воды луга. Только мельница тарахтела да от усадьбы доносился скрип ворот, иногда ржали в конюшнях лошади, а в деревне звонко заливались свирели и слышался говор.
Витек еще раз обвел глазами луга, но ничего не мог разглядеть. Его все сильнее мучила жалость к Финке, хотелось плакать, и он пошел в сарай, где стояли старые брички и сваливался всякий ненужный инвентарь. Здесь было его логово, здесь, в старом, прогнившем кузове, он спал вместе с Финкой.
Скоро сюда пришла и мать, принесла ему немного супу.
— На, поешь, тут и мясца кусочек есть.
— Матуля, знаете, Финка взбесилась. И пан ее застрелил.
— Жаль собаки. Днем я ее кликала, а она не пришла.
— И вчера не была со мной на выгоне!
— Может, она уже ощенилась и стерегла своих щенят?
— А сегодня взбесилась!
— Что, больно тебе еще?
— Конечно, больно!
— А та сука подняла в доме настоящий содом! Евку избила, губернанку прогнала. Ионтеку как дала кувшином в лоб, так у него над глазом шишка вскочила с яйцо. Бесится, ведьма! Что будешь делать с такой окаянной? Пес — и тот больше людей жалеет!
Когда Витек поел, она укрыла его старой шинелью и ушла.
Мальчик уснул, но спал беспокойно, кричал во сне то на собаку, то на жеребят. Иногда с плачем порывался бежать от кого-то, иногда покрикивал весело, бормотал «паненка», чмокал губами, подгоняя лошадь, часто просыпался и снова засыпал.
Уж на рассвете, когда на дворе посерело, громко пели петухи и яснее стали вырисовываться очертания предметов, Витека разбудил тихий визг собаки, которая лизала ему лицо.
— Пшел! — буркнул он сонно и хотел оттолкнуть ее, но, ощутив под пальцами мокрую шерсть, тотчас отдернул руку и, окончательно проснувшись, сел на постели.
— Финка! — шепнул он испуганно. — Господи помилуй, Финка!
Собака лежала вытянувшись, тихо стонала и лизала ему лицо, шею, грудь. Два пестрых щеночка, измазанные кровью и грязью, свернувшись клубочком, сосали ее.
— Она, наверное, к щенятам своим хотела пробраться, а все подумали, что она взбесилась! — бормотал глубоко тронутый Витек, гладя Финку по мокрой голове, которую она положила ему на грудь и вытягивала все выше, тяжело дыша.
— Финка! Песик мой, собачка бедная! Финка! — со слезами шептал мальчик и подолом рубахи обтирал ей окровавленный бок, укрывал ее, как мог, шинелью. Собака помутневшими желтыми глазами смотрела на него и хрипела все тяжелее и глуше. Тело ее напрягалось в предсмертной судороге, она дрыгала ногами, хватала немеющими губами то своих щенят, то руку Витека и скулила тихо. Потом облизала мальчика и своих детей, заворчала протяжно и, скорчившись, перестала дышать.
Витек не мог больше уснуть. Согревая своим телом закоченевших щенят, он шопотом разговаривал с ними:
— Бедненькие вы! Сиротки! Она перенесла вас через реку ко мне… Собака, а лучше иного человека…
Утром, когда Витек выгонял жеребят на пастбище, он сунул щенят к себе за пазуху, бережно разместил их там и с отцовской нежностью в голосе сказал:
— Не бойтесь, я вас выкормлю, будете и вы загонять жеребят или свиней…
1897 г.
Смерть
— Отец! Отец! Вставайте, слышите? Ну же, приподнимитесь немного!
— Ради Христа… Ох… Матерь божья!.. Ох!.. — стонал лежавший, которого она энергично трясла. Из-под тулупа виднелось только его лицо, помятое, с втянутыми щеками. Изборожденное глубокими морщинами и серое, как земля, которую он столько лет обрабатывал, заросшее седой щетиной, оно напоминало поле после первой вспашки поздней осенью. Крепко сжав веки и полуоткрыв синие, потрескавшиеся губы, из которых высовывался язык, больной тяжело дышал.
— Вставайте! Ну! — кричала дочь.
— Дедушка! — пропищала маленькая девочка в одной рубашонке и повязанном накрест платке, вставая на цыпочки, чтобы заглянуть в лицо старику. — Дедушка! — В голубых глазах стояли слезы, грязное личико морщилось от жалости. — Дедушка! — позвала она опять, уцепившись за угол подушки.
— Убирайся отсюда! — прикрикнула на нее мать и, схватив за шиворот, оттолкнула ее к печи.
— На двор! На двор пошла! — заорала она через минуту на путавшуюся у нее под ногами старую полуслепую собаку, обнюхивавшую кровать, и так сильно ткнула ее деревянным башмаком, что собака перекувырнулась и тотчас с визгом бросилась к закрытой двери. Девочка у печи всхлипывала, утирая кулачками нос и глаза.
— Отец, встаньте, пока добром говорю!
Больной молчал. Голова его свесилась набок, он хрипел все тяжелее. Видно было, что жить ему осталось недолго.
— Поднимайтесь, говорю! Что же это, у меня в хате вздумал подыхать? Не будет этого! К Юлине ступай, старый пес! Землю, небось, ей записал, так у нее и лежи! Ну! Вставай, пока честью просят.
— Ох, Иисусе… Мария!..
По облитому смертным потом лицу пробежала судорога.
Дочь грубо сорвала с больного перину, потом, обхватив и приподняв его, стащила на пол беспомощное тело, такое неподвижное и высохшее, что оно казалось деревянным. Только головой и плечами старик еще лежал на кровати.
— Ксендза! — послышалось глухо сквозь хрип.
— Дам я тебе ксендза! В хлеву будешь издыхать, обидчик, в хлеву, как пес! — Она крепко ухватила его подмышки, но в этот миг за окном мелькнула чья-то тень, и она тут же отпустила старика и поспешно набросила на него перину, закрыв всего.
Кто-то уже подходил к двери. Женщина едва успела поднять ноги старика на кровать. Она даже посинела от злости и рывком встряхнула перину, кое-как оправила постель.
Вошла Дызякова.
— Слава Иисусу Христу!
— Во веки веков! — буркнула в ответ хозяйка, исподлобья глядя на вошедшую.
— Здравствуйте! Как вас тут бог милует? Здоровы?
— Спасибо… Ничего.
— А старый как? Не легче ему?
Говоря это, Дызякова топала ногами, чтобы сбить снег деревянных башмаков.
— Где там! Еле дышит.
— Кум, а кум! — Дызякова нагнулась к старику.
— Ксендза! — простонал тот.
— Скажи пожалуйста, не узнает меня! Ксендза просит, сердечный. Помрет он, беспременно помрет сегодня… Эх, жизнь человеческая… Что же, послала ты за ксендзом?
— А кого я пошлю?
— Ну, как же так… Нельзя христианской душе отойти без святого причастия!
— Одного не оставлю и не побегу. Да и, может, еще поправится…
— Где уж! Не слышишь разве, как в груди хрипит у бедного? Нутро, что ли, у него испортилось? Вот и Валек мой, когда хворал в прошлом году…
— Дызякова, а, может, вы сбегаете за ксендзом? Только мигом, — сами видите…
— Правда, правда, надо сбегать. Приходит, видать, его смертный час. — Она завязала платок покрепче.
— Оставайся с богом!
— Идите с богом!
Дызякова вышла, а Анткова принялась за уборку. Соскребла грязь с пола, подмела его и посыпала золой, потом стала мыть и расставлять по местам миски и горшки. Она поминутно бросала злобные взгляды на кровать, плевала, сжимала кулаки, а порой громко вздыхала и хваталась за голову жестом бессильного отчаяния.
— Пятнадцать моргов… свиньи, три коровы… а посуда, а одежа… если б разделил все поровну… верных шесть тысяч! О господи, господи!
Все больше и больше раздражаясь при мысли о недоставшемся ей богатстве, она так терла и скребла, что миски и горшки гудели, и с грохотом ставила их на полки.