— Ты что же, пупком к этой стернюке прирос? А вот я сейчас твою сидушку штыком пошевелю, — говорит он с беззлобной отцовской суровостью.
Только после этих слов земляк отрывает грудь от стерни и привстает, выгибая спину колесом. Он привстает и, перед тем как дальше бежать по стерне, оглядывается на Михайлова, будто ищет защиты.
…Вот тогда-то Михайлову и запал этот взгляд, хотя и встретился он с ним всего на какую-нибудь долю секунды, страдающий и дикий, как у ребенка, которому дали схватиться за горящую спичку — до этого ему лишь издали позволяли любоваться ее призрачным пламенем. Не взгляд, а две мокрые темные льдины, растопленные этим пламенем.
Может быть, еще и потому все это так неизгладимо врезалось в память, что ему и самому предстояло подвергнуться в этот день своему первому испытанию железом и огнем и безвозвратно оставить на угрюмой стерне кое-что из радужного оперения, отращенного в мирные годы. В 1941 году, в конце сентября, с подтянутым к фронту резервным полком он попал в бой у села Белозерки. Одна из южных армий — 18-я армия — попыталась перейти здесь в контрнаступление, чтобы утопить в Днепре танковые авангарды Клейста. Наступление длилось недолго, к вечеру армия остановилась, так и не достигнув Днепра, а потом покатилась назад, в донецкие степи. Сентябрьскую мглу осветили горящие скирды. В какое-то полуразрушенное строение зашвырнуло и Михайлова рукой страха. Оглядевшись, он увидел, что это старая кладбищенская часовня. Не обошла и ее сокрушительная волна. Срезало с нее куполок, в темный колодец стен заглядывали звезды. Кроме Михайлова, занесло сюда еще двоих солдат — тех самых. Это он увидел при первой же вспышке, молнией перечеркнувшей небо и пробежавшей по распахнутым крыльям какого-то божественного существа, уцелевшего на стене в углу часовни. Крылья как будто затрепетали. Но сняться со своим хозяином и унести его они все равно уже не смогли бы, потому что голову ему тоже начисто снесло вместе с куполом часовни.
Молодой солдат забился в угол часовни под крылья этого безголового существа, а товарищ тянул его оттуда за руку и говорил:
— Вот что, братушка Андрей, давай-ка выжимать сцепление и убираться из этого святого места, пока нас не прихлопнуло тут, как в банке. Лично у меня свидание с кладбищем намечено в конце рейса.
Судя по всему, этот солдат был из трактористов или шоферов и, как можно понять, из бывалых. Что-то не заметно было, чтобы страх отбил у него разум. Часовня торчала на краю большого сельского кладбища, как черный пень, с завывающего неба к ней могли присмотреться не одни звезды, и самое правильное было задерживаться здесь как можно меньше.
И пилотка держалась на голове у этого бывалого солдата с непринужденностью, чуть наискосок, как гребень у петуха бойцовской ухватки.
Ну, а что за человек был его молодой земляк, об этом решительно нельзя было догадаться. Тем более, что и на этот раз он не обмолвился ни словом. С великой неохотой он позволял своему другу выводить его из развалин часовни. Внезапно молодой солдат проворно вывернул свое плечо из его руки и вернулся в угол. Оказывается, он вернулся, чтобы взять оставленную в углу винтовку.
При новой стремительной вспышке Михайлов во второй и в последний раз в жизни встретился с его взглядом. Мало ли потом Михайлову приходилось заглядывать и в живые и в уже потухшие глаза товарищей, но остались в памяти эти. Две льдины, стремительно уносимые куда-то течением бурного потока.
Михайлов знает о нем так мало. В сущности, только то и знает, что звали его Андреем. И за винтовкой он вернулся.
Но это же совсем немало, и, если еще припомнить, может оказаться и кое-что другое. Если, например, не забыть, что дальше он, кончив, должен был пройти тем же самым путем, каким пошли и все другие товарищи, вся армия, которой нужно было поскорее ускользнуть из мешка, уготованного для нее Клейстом. Непростое дело успеть промелькнуть в узкую горловину, непростое еще и потому, что она стягивалась все уже и каждому хотелось проскользнуть в нее первым.
Лишь ночью и можно было еще надеяться незамеченно проползти по бурьянам, среди сторожащих по сторонам в донецкой степи танков Клейста. И ни за кого тогда нельзя было поручиться наверняка, что он уйдет из плена. Но у Андрея был друг…
…В степи темно, еще не всходила луна. Выходила бы она сегодня попозднее на свой обычный пост над степью. Вполне достаточно и звезд на октябрьском неласковом небе.
— Нам с тобой, Андрей, нельзя кидаться ни в тот бок, ни в другой, они как раз по краям и гребут, а если по-штабному сказать, фланги обходят. Нам выписана путевка прямехонько через Миус — и там остановка. Я эту поганенькую речку знаю, не может быть, чтобы они ее с разбегу перемахнули. Тонюсенькая, а яры невозможные, и вся на петлях, для танков нет никакого разворота. Не поднимай, Андрей, ради христа, из бурьяна зад, действуй руками и ногами по-пластунски, наподобие лягушки. Я тебе за это в конце премию выдам. А когда скомандую, вставай и беги, не оглядываясь, прямо на эту звездочку. Я от тебя ни на шаг не отстану.
Даже в эту минуту не может товарищ Андрея обойтись без прибаутки — какой-то смеси отеческого нравоучения, ругани и молитвы. Не слышно, чтобы Андрей что-нибудь говорил ему в ответ, кажется, он вообще не по летам молчалив, этот Андрей… В темной степи слегка шевелятся метелки старой полыни и бурьяна, как будто бы колеблемые ветром.
Но зачем же ветру проходить по бурьянам лишь одной и совсем узкой, извивающейся полосой, на время замирать и затем опять возобновляться? Они ползут, пережидают в траве и ползут снова. И; недосягаемых, никем не сосчитанных звезд, мигающих над ними, они выбрали себе в поводыри одну-единственную и хотят обязательно, успеть к цели, пока она еще светит им на сером осеннем небе. Желтая полнозрелая луна без всякого опоздания показывается над дальней туманной чертой, над донецкой степью.
Елене Владимировне, жене Михайлова, слышно внизу, как отодвинулся в мезонине стул и под медленными грузноватыми шагами затрепетали половицы. Потом открылось окно. Неизвестно, сколько он простоит вот так у окна, вглядываясь в глухую ночь и доискиваясь до какого-то очень важного сейчас для него ответа.
Ночь надежно спрятала от взора берег, реку, все ближнее и дальнее, живое и неживое. И никто не знает, не знает он и сам, от кого он дождется ответа. От этого гулкого ветра, еще холодного, но уже с опаленными в единоборстве с весной крылами? От реки, по которой проносится в низовья крошево льда мимо и мимо? Или же от этой звезды, единственно еще и не погасшей перед утром над самым высоким тополем левобережного леса?
Незаметно и непонятно, когда и откуда подкралось утро. Выгорел и выцвел черный бархат неба в окне. За это время, за какой-нибудь час, оно, небо, успело побыть и туманно-серым, и желтым, и зеленым, и таким, как льющаяся горячая кровь, а теперь уже совсем успокоилось и, чистое, лишь чуть-чуть подсиненное, сомкнулось с водой. Над водой ветер гонит пегие, линяющие стада облаков, а по реке бурным течением несет навстречу им осколки ледяных полей, веселую тающую голубень. Запоздало проплыла и лебяжья стая белых, еще крупных льдин. Казалось, вот-вот они затрубят прощаясь. Но они прошли молча, промчались серединой реки.
Среди запахов земли, реки и леса, властвующих в раннее время года на этом берегу, был и еще один. Не от мутной полой воды он исходил, не от деревьев, оттаивающих на острове, в лесу и в хуторских садах, и не от обновляющейся земли. От дымящихся по всему берегу чугунных котлов, в которых варилась смола для лодок. Издревле из всех живущих на этом берегу людей никто не обходился без лодки. На том берегу были их огороды, заливные луга, в лесу — сохи и слеги для виноградных садов, а в реке — сельдь, чебак и сазан. И едва лишь проходил мимо хутора битый лед, они переворачивали свои плоскодонки и начинали латать их, шпаклевать, заливать варом. Пляшущий звон молотков стлался над водой, чадила смола.