— Конечно, тишина для нервных людей нужна, и при уединенной работе это большой плюс, — сказал Михайлов, — но, по-моему, от тишины в слишком больших дозах тоже можно устать. И не ее я ищу, не в этом дело. Просто, мне кажется, лучше будет, если я из колхоза буду приезжать в район, а не из района в колхоз. В районных центрах мне приходилось жить, а в колхозе нет. В Вербном же довольно интересный колхоз, многоотраслевой: полеводство, виноградарство, животноводство.
— Даже не колхоз, а всего три бригады, — уточнил Еремин. — До укрупнения там был колхоз.
В глубине души он не совсем одобрял решение Михайлова. Надо же человеку подумать и о семье. У Михайлова двое детей, старшая дочь уже пошла в школу.
— До четвертого класса Наташа будет здесь учиться, а потом, слепой сказал, посмотрим, — ответил и на это Михайлов.
— Не глуховато? — усомнился Еремин.
— Люди здесь живут? — спросил его Михайлов.
— Они, Сергей Иванович, тут родились.
— Это же крупный хутор, двести тринадцать дворов, электрический свет, своя почта. Я узнавал: центральные газеты на третий день доставляют. И потом, Иван Дмитриевич, вряд ли вы еще назовете такое красивое место в районе.
Место и на самом деле было красивое: широкая река с островом посредине, вербный лес на том берегу, а за лесом заливные луга, пестрые пятна станиц и сел на зеленом холсте и дальше табунные степи. На этом же берегу виноградные сады, тяжелыми волнами спадающие к реке по склонам. Дом, в котором поселился Михайлов, стоял на обрывистом берегу. В ледоход источенные солнцем льдины терлись о суглинок крутого яра.
Со временем Еремин привык заезжать сюда, направляясь в колхозы района. Нередко Михайлов садился в газик Еремина, и они дальше ехали вместе, а если он мог оторваться от работы, то Еремин заворачивал к нему на обратном пути и рассказывал, где был, с какими людьми встречался, что узнал нового. Встречая Еремина из поездки, Михайлов тотчас же уводил его под большое, растущее на обрыве, рядом с домом, дерево-кудряш; они садились на скамью и начинали разговаривать. Шофер Еремина, прикорнувший в кабине машины, видел уже третий сон, а они все говорили. Если же Еремин, приезжая, не заставал Михайлова дома, он уже знал, где его искать: или в садах, где работали женщины, или на бугре у трактористов, или же у реки. Михайлов обычно сидел в приткнутой к берегу лодке и смотрел на Дон.
…Они приехали в Тереховскую за час до собрания, но в клубе уже все лавки были заняты. Сидели и на подоконниках, стояли у двери, в проходе. Люди знали, зачем было созвано это собрание, и пришли все. Дверь и окна открыли настежь, но все равно было душно.
После того как избрали президиум, Еремин вышел на край сцены — небольшого дощатого помоста — и рассказал все. Рассказал то, что знал сам и что услышал от Тарасова в районном Доме культуры. Ничего не утаил от смотревших на него из глубины зала блестящими глазами и ловящих его слова людей, как и советовала ему в саду Дарья.
Некоторое время после того, как он окончил, в клубе стояла тишина, а потом ее прервал невеселый голос:
— Стихия!
— Да, — подтвердил Еремин, — она еще путает нам планы. Мы ее не успели совсем побороть. После такой зимы все лето такая сушь. И только когда подошло убирать, как из решета полило.
— Не когда просят, а когда косят, — опять сочувственно подтвердили из зала.
Вслед за Ереминым выступил секретарь парторганизации колхоза Калмыков. Он вышел из-за стола президиума, достал записную книжку и надел на седловину носа очки в стальной оправе. Сквозь очки он заглядывал в книжечку, а поверх очков смотрел в зал. Из книжечки, в которую заглядывал Калмыков, явствовало, что триста тонн зерна, конечно, внушительная цифра, по и после этого в колхозе хлеба останется немало. По два килограмма зерна на трудодень — это еще не все. Плюс полкило винограда, семечки и овощи. Для тех, кто работал, а не лодырничал, этого вполне хватит не только для безбедной, а и просто для обеспеченной жизни до нового урожая.
— По три-четыре овечки в хозяйстве имеется, — говорил Калмыков, — по две-три козы. Сена люди позаготовили. И надо не забывать, — заключил он, снимая очки и пряча книжечку в карман, — что триста тонн в переводе на новые цены на хлеб — это несколько сотен тысяч рублей в кассу колхоза.
Ничто не действует на людей с такой неотразимой убедительностью, как язык цифр и фактов. И Калмыкову никто не возражал. Он называл те самые цифры, которые знали все. Но когда он спрятал очки и опять вернулся на свое место, за стол президиума, посыпались возгласы:
— Теперь желательно послушать Черенкова!
— Давай Черенкова!
— Пусть Черенков за кадку с фикусом не хоронится, а к свету идет!
— Что он об этом думает? — Почему молчит?
Черенков забился во второй ряд президиума, спрятал лицо за широкими листьями фикуса и явно не хотел выступать. Не хотелось и Еремину, чтобы он сегодня выступал. Но собрание требовало, и Еремин, обернувшись в президиуме к Черенкову, сказал:
— Придется вам выступить.
— У меня простужено горло, — показывая рукой на шею, сиплым голосом сказал Черенков.
— У Семена Поликарповича болит горло, — вставая за столом президиума, громко сообщил в зал председательствующий Калмыков.
Собрание отозвалось хохотом.
— Увиливает!
— Вчера у него голос трубой гремел!
— Может, тебе, Семен Поликарпович, опохмелиться нужно?
— Он эту ночь до зари у Семиных-Деминых на крестинах прогулял.
— Врешь, Стешка, он у нас не гулял.
— Ну, у Деминых-Семиных.
— Отодвиньте от него фикус.
— Пускай хоть шепотом говорит, мы прислушаемся. Черенков показался собранию из-за фикуса с красным и еще более сонным, чем обычно, лицом. Верхние веки совсем нависли над глазами.
— Нам, Семен Поликарпович, интересно твое мнение узнать, — встретил его сидевший в переднем ряду старик Демин, старший кладовщик зернохранилища в колхозе.
— Как вы, так и я, — хмуро ускользая от его взгляда, Черенков развел руками.
— Ты пока наш председатель, — зло крикнула Дарья Сошникова — От тебя люди ждут совета, заключать нам договор на эти триста тонн или нет.
Еремин нашел глазами Дарью, сидевшую в окружении женщин с правой стороны от стены. С одной стороны от Дарьи сидела смешливая Стешка Косаркина, с другой — кареглазая Мария Сухарева.
— Вы же сами знаете, товарищи колхозники, что такое для нас хлеб. — И Черенков налил из графина в стакан воды и с жадностью выпил.
— Петли, сукин сын, вяжет, — наклонился в президиуме Калмыков к Еремину.
Теперь и Еремин окончательно убедился в том, что Черенков сам продавать хлеб не хочет и заигрывает с колхозниками, выставляя себя защитником их интересов. И это коммунист, председатель колхоза!
— Вы расскажите колхозникам, товарищ Черенков, — сказал Еремин, — сколько еще останется хлеба в колхозе после продажи этих трехсот тонн.
— Останутся, Иван Дмитриевич, сто двадцать тонн и отходы, — испуганно и наивно посмотрел Черенков на Еремина.
— Неверно говорите, — вдруг послышался сердитый голос от двери. — Люди еще правда подумают, что у нас нет хлеба.
От двери шел по проходу агроном колхоза Кольцов.
— Если неверно, то я могу и совсем не говорить, — пожал плечами Черенков и медвежевато пошел на свое место за фикус. Скашивая голову в зал, он, видимо, ожидал, что его остановят и попросят говорить дальше, но его не стали задерживать. Только один голос жены полеводческого бригадира Семина крикнул: «Куда же вы уходите, Семен Поликарпович, мы еще вас послушать хотим!» — и Черенков уже было остановился и стал поворачиваться, но этот голос потонул в шуме других голосов. С той стороны, где вокруг Дарьи Сошниковой тесной командой сидели женщины, закричали:
— Довольно!
— Высказался Семен Поликарпович…
— Все равно только крутит.
— Теперь пусть Иван Степанович скажет.
Кольцов прошел от двери через весь зал и по деревянной лесенке поднялся на сцену — крупный, со скуластым лицом и антрацитово-черными глазами. Когда Кольцов заговорил, они еще больше засверкали. Еремин невольно взглянул на Дарью. Дарья, та самая Дарья, которая, казалось, никогда и никого не смущалась и каждому смотрела в глаза открыто и прямо, теперь, увидев на краю сцены Кольцова, потупилась и все время, пока он говорил, просидела в окружении своих подруг с опущенными глазами, притихшая.