Анатолий Калинин

Гремите, колокола!

Роман

В сущности, ничего необычного не произошло. Рано или поздно удар этого колокола звучит в каждом доме, хотя родителям почти всегда кажется, что он звучит слишком рано. И дело было не в самом отъезде Наташи, а в том, что ее отъезд из дома был скорее похож на бегство.

Еще вчера вечером, когда она ходила с матерью на Дон купаться, и потом, когда все сидели во дворе за столом, об этом не было и речи, и вдруг утром она вышла из своей летней комнаты на веранде и объявила, что уезжает. Куда? Конечно, в Москву. И раз ехать, то только завтра, чтобы успеть на консультации в институте, — у нее и так уже пропало лето.

Она принимала решения так же, как обычно бросалась с кормы лодки или с бакена возле острова в воду. Кто за нею гнался и кто ее мог ожидать там, в Москве? Наверняка можно сказать, что никто, за исключением старшей сестры, которая после защиты диплома и сама должна была уехать на два года в Монголию. А учиться английскому с не меньшим успехом можно было и в Ростове: всего сто километров от дома и не придется, как Любочке, пять лет скитаться по углам. Полно родственников.

Но при этом напоминании Наташа взглянула на мать так, что мать тут же и отвела свой взгляд. Последнее время что-то появилось во взгляде у Наташи такое, что мать уже перестала вступать с нею в споры.

Возвращались из города вечером. За всю дорогу, не нарушили молчания ни Луговой, ни его жена, еще никогда, казалось, так не поглощенная своими обязанностями шофёра. И надо сказать, справлялась она с ними сегодня даже лучше, чем всегда, безошибочно нащупывая фарами в ночной степи все повороты среди чернеющих под безлунным небом скирд, лесных полос и курганов. На подъезде к хутору, как всегда, открылся из-под горы Дон. И тут вдруг Луговой впервые остро ощутил, что привычного успокоения, испытываемого им при возвращении из поездок домой, на этот раз нет, не будет.

И в ее комнате, такой же темно-зеленой, как и листья клена, прилипшие снаружи к стеклам веранды, все могло навести на мысль о внезапности ее отъезда. Возможно, и для нее самой. Как если бы она и сама, ложась вечером спать, еще не знала, что проснется с твердым решением ехать. Все оставалось в том виде, в каком оно обычно оставалось, когда она ненадолго отлучалась на Дон, на остров, в Сибирьковую балку. Ночная сетка от комаров откинута так, чтобы можно было спрыгнуть с подоконника в сад и дальше — под яр. Книги все в том же порядке полнейшего беспорядка — на деревянной скамеечке у изголовья раскладушки и прямо на полу. С диска проигрывателя так и не снята та самая пластинка, которую в это лето она слушала особенно часто. Иногда на самом раннем рассвете, а иногда и в полночь Луговой слышал эту пластинку из своей комнаты, с беспокойством думая о том, что спать Наташа стала теперь совсем мало. И это несмотря на всеобъемлющую тишину хуторских ночей и зорь, единственно и нарушаемую, а скорее, смягчаемую почмокиванием набегающего на кромку берега Дона.

Стоило всего лишь дотронуться до рычажка проигрывателя — и вот уже обернулась вокруг оси надпись на голубовато-зеленом поле: «Апрелевский завод грампластинок». А вот уже пластинка закружилась, и так, что надпись совсем растворилась, утонула в этой голубизне, как в колодце, — тридцать три оборота в минуту. Сейчас протрубит вступление оркестр и тут же как бы расступится, открывая дорогу роялю.

Он никогда не считал себя сведущим в музыке настолько, чтобы до конца понимать ее язык, но этот техасский пианист, завоевавший недавно Москву, кажется, сумел бы разбудить эту способность и в самом бесчувственном сердце. И Первый концерт Чайковского действительно звучит у него так, будто он родился среди этих берез, выбегающих из глубины русских лесов и полей на берега весенних потоков. Если сравнивать это с чем-нибудь, то, может быть, только с Доном, когда он, затопив прибрежные сады, бурлит среди деревьев и когда потом, успокаиваясь среди крутых яров, почти неслышно вымывает из-под них пурпурную глину.

А ему-то казалось, что он знает свою дочь. Не избежал и он обычной участи родителей, самоуверенно думающих, что ничто не может быть скрыто от них из жизни их детей, и за это теперь наказан той тревогой, которая все больше охватывает его душу. Оказалось, что он знает ее очень мало, а если не увиливать от истины, то и совсем не знает. И как бы теперь ни оправдываться тем, что с его профессией агронома он давно уже не принадлежит себе и что в то время, когда вокруг в повседневной жизни людей еще так много самого элементарного неблагополучия, у него просто не оставалось времени для своей семьи, о которой он знал, что в ней все благополучно, — оправдаться невозможно. И перед кем же оправдываться, перед собой? Но самоутешение — ненадежный союзник, и тревога не станет меньше.

Березы поодиночке и толпами выбегают на береговую кромку и застывают в молчаливом удивлении перед этим половодьем звуков. И раньше, еще до отъезда Наташи, когда они доносились из ее комнаты, он всегда думал, что руки у этого техасца — как два голоса… Но на рассвете же и снятся в детстве лучшие сны, и, не открывая глаз, она просит его не прерывать ее сновидений. Ей кажется, что и его голос она слышит во сне и, если проснуться, он тоже умолкнет. А то, о чем он ей говорит, она слышит впервые в жизни. Он говорит, что детство уже позади и то, что ее ожидает после пробуждения, прекраснее всяких сновидений. Спроси у этих берез и потоков… И в подтверждение опять трубит оркестр.

Но на этом пластинка на диске отнюдь не заканчивает своего вращения — тридцать три оборота в минуту. Окончилась только первая часть концерта. «Аллегро нон троппо э мольто маэстозо…» — успел прочитать он надпись, прежде чем она растворилась в этой голубизне посредине черного круга. С отъездом Наташи не у кого спросить, как это перевести с языка музыки на язык, который понятен всем людям.

И все это она слушала так много раз: и засыпая вечером у себя на веранде под шорохи Дона и листвы, и просыпаясь рано утром от тех же шорохов, к которым прибавлялось первое перепархивание птиц в листве клена, красной от пробивающих ее нападающих в Наташину комнату рассеянным дождем лучей солнца. Прямо перед домом переливается сквозь ветви клена Дон, а если взглянуть налево, поверх кудрявой кровли виноградных садов, сразу за хутором встает, заслоняя собой степь, весь окутанный лилово-сизой мглой чабреца и полыни Володин курган.

Собственно, он и знает о ней только то, что росла она, как все хуторские дети: среди вербовых сох с раскинутыми на них донской чашей лозами в казачьих виноградных садах; в Сибирьковой балке и на склонах Володина кургана, где раньше всего проглядывали весной из бурьяна желтые пахарьки и фиалки, а потом зацветали и дикие алые розочки; на острове в ветвях тютины и терна; а в самом раннем детстве — под двумя громадными кустами смородины за домом, где всегда, даже когда задувал суховей, было тихо, пахло прелью прошлогодних листьев и в сумраке таинственно мерцали ее цветные стеклышки, ракушки, донская галька. Едва только смородина одевалась первым зеленым пухом, Наташа забивалась туда со своей единственной подружкой Валей. И вытащить ее оттуда можно было только на Дон.

Не доискаться ему самому и смысла этих слов на обороте пластинки: 2-я часть — Андантино семпличе; 3-я часть — Аллегро кон фуоко. И это теперь тоже в наказание ему за то, что он так ни разу и не поинтересовался этим, когда она была дома. Если ничего не утаивать от себя, ему иногда даже казалось блажью, что она может по целым дням вслушиваться в одни и те же звуки. Да и вообще, не сводилась ли вся его заинтересованность в ее жизни лишь к тому, чтобы она была сыта, одета и могла учиться без помех? Как будто, кроме его виноградников, ничего другого и не существовало в окружающем мире. И как будто бы эта корундовая игла, извлекающая из пластмассового круга звуки, и этот заокеанский пианист смогут теперь рассказать ему больше, чем он сам должен знать о своей дочери.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: