Не ехать ему уже просто нельзя. Если разобраться, мысль об этой поездке мелькала у него давно, и Наташины письма лишь подстегнули ее.
Но если бы и только из-за нее, то почему же он должен стыдиться? Не в наказание ли за этот ложный стыд и расплачивается он теперь и этими бессонными ночами, и тревогой, которая из смутной и глухой становится невыносимо осязаемой, острой? Если бы ничто иное и не заставляло его теперь, он все равно бы поехал. Последнее ее письмо ему чем-то особенно не понравилось. И даже каким-то расплывчатым почерком. С самой первой строки. Еще никогда она не обращалась, к отцу и к матери так:
«Милые, несравненные! Как вы там живете? Наверно, совсем не так, как я. Я только что пришла. После института ходила по книжным магазинам. Завтра думаю отоспаться. Морозно было последнее время, а сейчас оттаяло.
Все как-то странно. Никогда еще не жила в таком состоянии. Нельзя сказать, чтобы я страдала. Некоторые дорогие чувства просто умерли, и я даже не знаю, воскреснут ли они вновь. Но это, пожалуй, не имеет значения.
Опять была в воскресенье в Клину. Так было легко, столько сил, желаний, дум. Вернулась — и все исчезло.
В институте в порядке: учусь и т. д. Концертами что-то не балуют. Рихтер будет играть десятого и двенадцатого. Надеюсь на ступеньки в Большом зале.
Наверно, плохо, что я стала смотреть на жизнь более трезво. И все-таки надо именно в юности испытать все, чтобы не повторять ошибок потом, когда их нельзя будет исправить.
И от Любки ничего нет».
Какое-то совсем беззащитное письмо. И не впервые испытал он чувство, что она там как будто чего-то ищет. Кружит по улицам, ездит в Клин, бродит у Большого зала. А институт живет где-то на задворках ее писем. Между прочим.
Нет, даже не между прочим, а, кажется, становится ей в тягость. Это после того, как даже и хуторских скворцов она обучила английскому.
Но, быть может, самое тревожное это: «Милые, несравненные…» Значит, не ошиблась Катя Сошникова. Конечно, и на тех рано повзрослевших детей, которые стремятся поскорее вырваться из дома, потом, когда они оказываются вдали от родителей, нападает эта болезнь потерянности и тоски. Детская разновидность ностальгии. Все дети, отчалившие от родного порога, должны ею переболеть, чтобы потом на всю жизнь приобрести иммунитет. И если бы только она, эта болезнь, следовало бы всего лишь положиться на время. Но время идет, а болезнь не только не покидает ее, а, судя по всему, разгорается все сильнее. Какой там иммунитет! «И от Любки ничего нет…» Как будто от Любочки надеется она получить ответ на что-то такое, на что никто другой ей ответить не сможет.
От первой до последней строчки тревожное письмо.
И вдруг та самая догадка, в которую он не хотел посвящать даже Марину, опять ворохнулась в нем. Но тут же он и отогнал ее. Настолько она была нелепа.
Да, завтра. Он и раньше любил в себе эту черту: сразу решить и — в дорогу. Должно быть, и Наташа унаследовала ее. А еще лучше, если и Марина приурочит к этому времени свой отпуск. Походят в Москве по театрам, по музеям. И разве она соскучилась по Наташе меньше, чем он?
— И ты еще спрашиваешь? — с упреком сказала Марина. Но тут же быстро добавила: — Но сейчас мне нельзя.
— Почему именно сейчас?
— Потому что и до нашего района, как ты знаешь, докатился черный ящур.
— Но ты-то здесь при чем? Ты же не ветврач?
— И все-таки отлучаться мне нельзя. Правда, в нашей области заболеваний среди людей еще не было, но в других были. И даже со смертельным исходом.
Против этого ему возразить было нечего. Странно было бы, если б она решила иначе.
Уже на перроне в Москве заметил он, что Наташа как-то внове и с насмешливой ласковостью присматривается, а похоже, даже и принюхивается к его теплой полубекеше, в которой решил он ехать, услышав по радио о московских морозах. Тем временем и он украдкой поглядывал на нее, когда они плыли в потоке чемоданов и корзин под сводами метро. То ли эта круглая меховая шапка делала лицо ее меньше, а может быть, этот неживой голубоватый свет, озаряющий подземные переходы, придавал ей такую бледность. Не мог же так быстро исчезнуть ее хуторской загар. Когда уезжала, одни лишь зубы и глаза блестели на кофейного цвета лице.
И когда при выходе из подземного перехода к гостинице она вдруг на мгновение прильнула щекой к его плечу, с жадностью вдыхая запах морозной мерлушки, никаких иных доказательств правоты Кати Сошниковой ему уже не надо было. Соскучилась.
— Ну, а теперь рассказывай, — сразу же и потребовала Наташа, как только они поднялись в номер. — Все, все!
Она так и накинулась на него с расспросами о хуторских новостях. Как будто со дня ее отъезда прошли уже годы. Все интересовало ее, и обо всем она должна была знать в мельчайших подробностях.
— Дон замерз или опять нет? А ты не знаешь, почему не отвечает мне Валя? Я ей послала три письма. С матерью она живет или с отцом? С кем же там теперь Верка с Володина кургана съезжает на санях? Ни она, ни Петька управлять ими на такой скорости не умеют. А у Рублевых опять родилась дочка или наконец сын? И через Дон уже машины пошли или пока только…
Тут уже Луговой взмолился:
— Да ты хоть не сразу обо всем. Скачешь, как…
Она с уверенностью подхватила:
— …сорока со слеги на слегу. Ну хорошо, по порядку. — И она подвернула под себя ногу на гостиничном красном стульце.
Рядом с номером, прямо за выступом стены, завывал лифт, хлопая на этажах дверцами. За противоположной стеной время от времени взрывался мужской, вперемежку с женским, смех. В коридоре дежурная отвечала кому-то по телефону: «…Я же вам сказала: Гогоберидзе выехал еще вчера. Нет, девушка, ничего не оставлял…» Гостиница жила своей жизнью. А снизу, с площади, столбом поднимался, толкаясь в окна ее десятого этажа, густой московский гул… И нелегко было собраться с мыслями, отвечая на вопросы о совсем иной жизни:
— Не только машинами, и на тракторах уже возим сено по льду. Гнется, но ничего, выдерживает. Нет, Валя ни с матерью, ни с отцом, она теперь в Ростове нянюшкой в детском саду. А по вечерам учится на фармацевта. И о своей Верке ты можешь не беспокоиться, она уже научилась с Володина кургана через весь хутор вылетать прямо на лед.
Наташа не удержала завистливого вздоха:
— Молодец Верка.
— А жена Рублева теперь уже без пяти минут мать-героиня. Но все-таки опять у них дочь. Михаил по этому случаю шестидневный отпуск брал. Три дня, говорит, буду на радостях гулять, а три с горя. Но больше всего из-за этого дед Забродин пострадал.
— Как?
— Тут в двух словах не расскажешь. Как-нибудь потом. А теперь пора и тебе…
Но она и закончить ему не дала:
— Это еще успеется. — И опять он уловил ее вздох: — Значит, в этом году стал Дон?
— Стал.
— И на коньках можно?
— Старшеклассники в Раздоры только на коньках и бегают.
— По-над берегом?
— Нет, по-над островом. Там снег ветром сдуло.
Из многоцветного клубка хуторской жизни она тянула то одну, то другую нить, мысленно располагая на знакомом холсте узор за узором:
— У Сошниковых по-старому?
— Дарья и на зиму осталась на таборе в степи. Кухарит.
— И Кольцов ей по-прежнему письма шлет?
— Каждый день.
— Если бы она уехала к нему на целину, то, может быть, и Любава…
Под его удивленным взглядом она не договорила, но он и так уже понял, что она хотела сказать… А он все еще считал ее ребенком. Ему и самому отсюда иной начинает казаться знакомая хуторская жизнь. Все как-то сгущается и в то же время окутывается призрачной дымкой. Ярче синеет лед посредине Дона, где ветром сдуло снег, и багровеют на морозе ветви задонского леса. И то привычное, чем живут обитатели домиков, вразброд сбежавших с крутого склона на яр, представляется взору исполненным нового значения и смысла.