Старенькая-старенькая… У нее лицо, как печеное яблочко, а из бородавки на подбородке торчат три волоска.

Тетя Сильвестра каждый раз привозит из Гиера черную медовую нугу с миндалем.

Где это Гиер? Что это такое?

Hyeres — это все равно что Nier[1], — размышляет Моника, — значит, ужасно далеко для человека, который знает еще только одно «сегодня». А сегодня праздник — папа с мамой поедут в оперу, а потом их пригласили в ресторан. Опера — это дворец, где танцуют под музыку феи, а ресторан — такой зал, где кушают устриц. Там бывают только взрослые, говорит тетя Сильвестра… Но вот и одна из фей… Ах, нет, это мама в декольтированном платье с белым пером в волосах, и вся она точно в жемчужном покрывале.

Моника в восхищении прикасается к нему пальчиками.

Да, настоящие жемчужинки. Вот бы ей ниточку таких!

Она ласкает шею мамы, которая поспешно наклоняется, чтобы сказать «до свидания».

— Ах, пожалуйста, без поцелуев, я и так покраснела, — говорит она с досадой.

Ручонки тянутся к маминым бархатным щечкам, но она недовольно повторяет:

— Будет, ты сотрешь мне всю пудру!

Сзади стоит папа, весь в черном. Жилет у него смешно вырезан на блестящем картоне рубашки.

Мама рассказывает тете Сильвестре какую-то длинную историю. Та слушает, улыбаясь.

Папа сердится и топает ногами:

— С вашей манией по три часа подкрашиваться и шлифовать ногти мы опоздаем к увертюре.

К какой увертюре? Будут открывать устриц?

Должно быть, нет…

Когда папа с мамой уезжают, не поцеловав ее на прощанье, Моника спрашивает тетю Сильвестру со сжавшимся сердечком:

— Тетя, что такое увертюра? Музыка тоже открывается? Как устрицы? Но как же это делается?

И мечтательно ждет ответа.

Тетя Сильвестра берет девочку на колени и, лаская, объясняет: музыка — это песенка, которую в мире поют все, особенно счастливые… ветерок ее насвистывает над морскими волнами… музыкальные инструменты повторяют ее в концертах. А увертюра — это что-то вроде огромного окна в небе, чтобы ее можно было слушать и оттуда.

— Ты понимаешь?

Моника нежно смотрит на тетю Сильвестру и кивает головкой: да…

Монике восемь лет, она тянется вверх, как стебелек, и часто покашливает. Потому Мадемуазель (это уже не вдова, а дама из Люксембурга с красными и твердыми, словно мячики, щеками, которая ее ни капельки не любит) не позволяет Монике шлепать босиком по морскому берегу и ловить маленьких креветок средь камней.

Ей запрещено даже подходить к морю, запрещено рвать водоросли, напоенные соленым ароматом океана, и собирать перламутровые ракушки, внутри которых так ясно слышен шум волн.

— Зачем тебе все эти гадости? Брось сию минуту! — раз и навсегда сказала мама.

Моника не может даже читать сколько ей хочется (говорят, что напряжение ослабляет память), но вместо этого ей приказано регулярно, по часу в день играть гаммы. Это доводит ее до сумасшествия, а взрослые называют подобную пытку дисциплиной пальцев.

Итак, летние вакации в Трувиле еще скучнее парижской жизни, и там еще реже она видит папу и маму.

Мама всегда разъезжает на автомобиле с кавалерами, а вечером, если обедает дома, — что бывает так редко, — сейчас же переодевается к танцам в казино.

Возвращается она очень поздно и так же поздно встает. Папа… Он приезжает только по субботам с поездом дачных мужей и в воскресенье всегда занят деловыми разговорами.

Но самое ужасное мучение — это гулять с мамой по набережной, где сходятся и расходятся по деревянному настилу белые манекены, точно соскочившие с магазинных витрин. Все они похожи друг на друга как две капли воды. То ходят плотными рядами, то разбиваются на группы (дамы и кавалеры), то толпятся под навесами павильонов, раскланиваясь с прибывающими новыми парами.

Когда доходят до конца деревянной набережной, заворачивают полукругом, и опять продолжается шествие. Зачем это делается, Моника не может понять.

Еще одна тайна! Мир ими полон, если верить небрежным ответам старших на ее бесконечные вопросы.

Иногда ей позволяют немножко поиграть — но недалеко от кружка, где заседают мамаши, — с маленькой Морен и с мальчиком, которого она прозвала Волчком за то, что он всегда вертится на одной ножке и поет.

Сбившись в кучу под рассеянным взглядом, они все трое строят воображаемый раззолоченный замок с бастионами и рвами. В середине с граблями на плече стоит кудрявый мальчик по прозванию Баран. Чтобы Баран стоял на месте, они командуют: «Ты будешь гарнизон!»

По правилам игры гарнизон освобождается только тогда, когда замок достроен совсем.

Тогда он бросается и берет в плен одного из троих: кого удастся поймать.

Но Баран уже давно в нетерпении топает ногами и нападает, не дожидаясь завершения постройки.

Волчок и маленькая Морен позорно убегают. Моника же, опираясь на военный договор, не трогается с места. Пока дело идет только о борьбе, она храбро защищается. Но Баран толкает — драка, крик. Прибегает люксембуржина, получает тоже свою порцию тумаков, сбегаются мамаши, растаскивают сражающихся и, не слушая часто очень противоречивых показаний пострадавших, задают виновным хорошую трепку. Баран весь исцарапан. Моника чувствует, как на ходу чья-то рука дает ей два увесистых шлепка. Пораженная, она оглядывается на коварного врага, пользующегося моментом ее слабости… но… это мама! Мама!

Ярость и изумление разрывают ее маленькое сердце. Она узнает, что такое несправедливость, и страдает как взрослая.

Монике десять лет. Она взрослая, или, скорее, как говорит мать, пожимая плечами: невыносимый ребенок с фантазиями и нервными вспышками. Все у нее не как у людей. В воскресенье, например, играла в прятки с Мишель и какими-то сорванцами в парке м-м Жакэ… и изорвала в клочья кружевное платье. Старинное кружево малин, только по случаю по 175 франков за метр…

А вчера увидела из окна кондитерской девчонку-нищенку, пожиравшую глазами витрину с пирожными, схватила с прилавка бриош в полтора кило и вынесла ей. Бриош! Это вместо куска хлеба-то!..

Потом хотела заплатить за него из своей копилки. Но все это не из милосердия делается, а просто по капризу, из какого-то фальшивого великодушия. Даже нехорошо возбуждать в бедных вкус к вещам, которых они сами не могут иметь. Но Монику совершенно не убеждает подобная философия, Монику, желающую осчастливить весь мир.

У нее уже есть и горе — ее не понимают родители. Но она не виновата, если не похожа на других, а тем более если папе с мамой не нравятся ее ввалившиеся щеки и сутулая спина.

— Ты тянешься вверх, как сорная трава, — твердят ей постоянно.

— Если так будет продолжаться, вот увидишь, непременно заболеешь.

Это пророчество Моника выслушивает равнодушно, почти с удовольствием.

Умереть. Экая беда. Кто ее любит? Да никто.

Нет!.. Тетя Сильвестра!

На Пасху Моника встала с постели после жестокого трехнедельного бронхита такая слабая, что шаталась на своих тоненьких палочках-ножках.

Тети не было около нее.

Доктор сказал:

— Ребенка нужно надолго увезти на юг, в какую-нибудь деревню, к морю. Ей вреден и климат здесь, и парижская жизнь.

Тетя Сильвестра сейчас же написала: «Я беру ее к себе в Гиер! Гиер — чудесное место, не правда ли, доктор?»

— Великолепно! Лучшего не может быть.

Отъезд был тотчас же решен, и Моника с радостью мечтала о чудесных солнечных днях возле ее настоящей матери — тети Сильвестры.

Монике двенадцать лет. Она первая ученица в пансионе тети и ходит в форменном платье, с косой.

На перекрестке туманно-серых улиц начинается пансионский сад и тянется, подымаясь вверх, по холму. Бледно-золотой пылью осыпает его солнце, льет свое золото на перья пальм, похожих на два гигантских бокала, на колючки кактусов, на голубоватые, желто-красные букеты огромных алоэ.

Море, как небо, и небо, как море, синими лентами сливаются вдали. И снова Пасха. Цветущая Пасха! Грядет Христос на маленьком ослике в зеленом трепете ветвей.

вернуться

1

Вчера (франц.)


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: