Шаг-шаг, левой-правой. Шаг-шаг, левой-правой. Сколько тысяч раз он повторил себе этот нехитрый, но почти не выполнимый приказ, пока навстречу ему - то ли в бреду, то ли наяву - стали выползать из-за деревьев пряничные домики немецкой деревни? После смолянисто-черной непроглядности лесной дороги они празднично ослепили Ури уютным сиянием неплотно зашторенных окон. Выйдя на открытое пространство, он понял, что деревня растянулась вдоль узкой долины, зажатой с обеих сторон горами. В заполненной моросящим дождем тьме нельзя было сказать, высокие ли это горы или нет, но почему-то чувствовалось, что высокие. По какой-то особой плотности воздуха, что ли, какая бывает только в закрытом пространстве. Где-то недалеко внизу перекатывался через камни напористый горный ручей.
Чувствуя, как силы оставляют его, Ури нерешительно заковылял по пустой извилистой улице, слабо освещенной рассеянным светом из окон. Что, собственно, он мог сделать? Постучаться в чужой дом почти в полночь и сказать, что заблудился? Так ведь не откроют, еще, пожалуй, и собаку спустят! Оставалась только надежда на какой-нибудь непутевый деревенский кабачок, все еще открытый, несмотря на поздний час.
Улица дугообразно спустилась к уютной кольцевой площади с круглой клумбой посредине, в геометрическом центре которой высился обломок красной гранитной скалы, тускло освещенный одиноким фонарем. По красному граниту переливалась всеми цветами радуги залитая дождем готическая вязь. Пересекая площадь, Ури прочел, что это памятник местным солдатам, погибшим в первой и второй мировой войнах, и невольно удивился, что кто-то ставит памятники немецким солдатам, - он привык видеть только памятники их жертвам.
Сразу за площадью улица стала круто взбегать вверх по холму. Ури прикинул крутизну подъема и скомандовал себе: "вверх!", но тут колено окончательно вышло из повиновения и поволокло его в неказистый переулок, сбегающий вниз к ручью. Переулок оказался тупичком, - он упирался в двухэтажный белый дом под черепичной крышей с высоким резным крыльцом, уставленным горшками пышных гераней. По обе стороны крыльца розово светились задернутые прозрачным тюлем окна, а над дверью переливалась сине-зеленая неоновая надпись "Кабачок Губертус". Сам Губертус, попыхивая трубкой, оценивающе смотрел на Ури с торцовой стены кабачка - косматая голова его, искусно вырезанная из огромного корня, занимала всю площадь стены от земли до крыши.
КЛАУС
Когда мы с Дитером добежали до деревни, он еще раз повторил, чтобы я начисто забыл про все, что я видел в поезде, потому что, сказал он, мы никогда в этом поезде не ехали, и поднес к моему носу кулак: "Ясно?" Кулак у него был здоровенный, густо усыпанный большими рыжими веснушками, так что я быстро ответил: "ясно", чтобы он его скорей убрал.
- А не то смотри, убью! - пригрозил он, сунул кулак в карман и побежал вверх по улице к своему дому, громко топая черными сапогами. Я тоже побежал к своему дому, пытаясь угадать, что мамка сготовила сегодня на ужин. Потом я стал думать о том, как объяснить мамке, где я был, раз нельзя рассказать ей, что мы с Дитером ездили на поезде, и тут я вспомнил, что ее нет, раз она будет ночевать в городе у тети Луизы. Я даже остановился, когда это вспомнил, и мне совсем не захотелось сидеть весь вечер в пустом доме, если мамки там нет. Почему-то, когда она дома, я ее совсем не люблю и хочу, чтобы она куда- нибудь ушла, а только она уходит, мне сразу становится скучно и хочется плакать.
Но я не стал плакать и решил, что только забегу домой съесть сосиски, которые мамка оставила мне в холодильнике, а потом пойду в "Губертус", где в углу за бильярдом стоит мой автомат. Конечно, я не смогу играть, раз я не получил свои пять марок у фрау Инге и Дитер забрал те две марки, что мне оставила мамка, но можно смотреть, как играют другие.
Они не любят в "Губертусе", когда я прихожу без мамки и без денег. Когда я вошел, Эльза сказала Вальтеру:
- Опять этот идиот Клаус явился без денег. Позвони сейчас же Марте, пусть заберет его отсюда, пока он чего-нибудь не натворил.
Она сказала это громко, во весь голос, - она считает, что при мне можно говорить что угодно, я все равно не пойму. Но я совсем не такой идиот, я лучше их всех играю на автомате, и никто из них не может меня обыграть. Просто с автоматом мне гораздо легче, я его не боюсь - он не может меня стукнуть или сказать что-нибудь обидное.
Конечно, Вальтер не смог дозвониться мамке, она ведь уехала в город к Луизе. Тогда Эльза велела ему выставить меня за дверь, хоть я не делал ничего плохого, просто стоял возле автомата, на котором никто не играл. Я слушал, как звенят колокольчики, и смотрел, как красные цифры зажигаются и гаснут на желтом поле.
Эльза всегда боится, что я распугаю ее клиентов, - кто-то наболтал ей, будто одна женщина из соседней деревни родила мертвого ребенка, потому что перед родами часто смотрела, как я играю на автомате. Но Вальтер не спешил меня выгонять - на улице лил страшный ливень и ни одной беременной женщины в "Губертусе" не было. А может, он просто не хотел слушаться Эльзу или хотел сделать ей назло, - часто, когда Эльза выходит пописять, он рассказывает Гейнцу, как он любит делать все ей назло.
Сейчас они с Гейнцем как раз сидели за столиком и пили пиво: еще до моего прихода Гейнц принес в "Губертус" нового лешего, которого он вырезал из большого корня. Гейнц и Вальтер всегда долго обмывают каждого нового лешего прежде, чем вешать его на стенку. И сейчас вместо того, чтобы выгонять меня, Вальтер пошел и нацедил себе и Гейнцу еще по кружке пива и хотел взять новую тарелку сухой колбасы, но Эльза не дала. Она стала приставать к Гейнцу, чтобы он нашел свою сестру и велел ей забрать ее урода, то есть меня.
Хоть Гейнц с мамкой много лет не разговаривает, он за меня всегда заступается, - может, потому, что они поссорились из-за меня. Он на нее обиделся с тех пор, как она выбросила всех его леших из нашего дома и объявила, что я у нее родился такой неудачный из-за того, что она всегда видела вокруг себя его деревянных уродов: она все говорит при мне, ей кажется, что я ничего не понимаю. А я тогда все прекрасно понял, - она разозлилась на него за то, что он решил жениться, а она хотела, чтобы он всю жизнь был неженатый и заботился только о нас с ней. Но ей ничего не помогло - он все равно женился и продолжал вырезать своих леших из старых корней, которые собирал в лесу. Но сейчас он все-таки за меня заступился и сказал Эльзе, чтобы она оставила меня в покое, потому что я никому не мешаю.
А я и правда никому не мешал. Я стоял и откручивал от своей куртки большую металлическую пуговицу - она была размером с марку, и я подумал, что могу бросить ее в автомат и поиграть. Я долго-долго крутил пуговицу, так что почти оторвал ее, и вдруг услышал за спиной чужой голос:
- Стакан глинтвейна, пожалуйста.
Я обернулся посмотреть, кто это говорит и увидел парашютиста. Я сразу его узнал - хоть парашюта у него не было, это был точно он. Говорил он по-городскому, не так, как наши деревенские: он оттягивал концы слов кверху, будто спрашивал. И вообще сразу было видно, что он чужой. Он промок до нитки - небось все это время кружил под дождем на своем парашюте. С его ботинок на пол сразу натекла лужа, а в волосах у него застряли листья и мелкие веточки.
Вальтер подал ему стакан горячего вина, а Эльза, поджав губы, стала тут же вытирать лужу - она терпеть не может грязь на полу. Парашютист сел на высокий стул у стойки и начал медленно пить вино, а я опять взялся за свою пуговицу. И тут вошла фрау Инге.
Я тут же забыл про пуговицу и уставился на нее. На ней был белый плащ, туго перетянутый поясом, и высокие белые сапоги - так она всегда ездит из замка в город, а в свинарнике она работает в синем комбинезоне и в кедах. Но что бы она ни надевала, она всегда выглядит красивее всех. Когда я сказал это мамке, она меня больно стукнула по губам и сказала, чтоб я не разевал рот на то, на что мне не положено разевать. Я не знаю, что она имела в виду, наверно, чтоб я не говорил ей того, что она не хочет слышать. Ну, я больше и не говорю, - ей же хуже.