На овальном столе лежали журналы. Колбаса была отменного вкуса. Я вышел из погребка прогуляться у дома. Свобода моих желаний не была понята правильно. Хозяин бросился за мной по пятам, потребовал ответа, так что мне пришлось успокоить его, показав бумажку в пятьдесят франков. Кошелек легко устанавливает отношения и меняет взгляды. Если где что разладилось, деньги на удивление быстро все склеят.

В следующем трактире были политические дебаты, я тут же в них включился. Официантка сказала мне, что я порадовал бы ее, если бы как можно меньше встревал в разговор, а лучше, может быть, и вообще поскорее удалился. Ее желание было исполнено.

Шатаясь, я ввалился в кондитерскую и, продолжая шататься, даже выпил еще коньяку. Два музыканта сыграли мне Грига, но шеф заведения набычился мигом и попросил меня выйти с ним в коридор. Здесь он доходчиво дал мне понять, что я осчастливил бы его, усвоив некоторые вещи. Обмен репликами превратился в образец изъявления взаимной вежливости. Я с полным пониманием отношусь к сложившейся ситуации, попытался высказаться я, однако гибкость моего языка временно была ослаблена.

На улице, вид которой обрадовал меня, как встреча со старой подругой, меня мотало от одного тротуара к другому, что вызвало участливый ужас добрых людей.

— Можем ли мы предложить вам отдохнуть у нас? Настоятельно просим вас довериться нам.

В ответ из моих уст прозвучало:

— Ваша доброта восторгает меня, но Господь обо мне позаботится.

— Вы правы, однако…

— Никаких однако, — мягко оборвал я дискуссию и двинулся дальше, вполне справляясь с дорогой, достал из кармана фигурную макаронину и проглотил ее.

ПАРЦИФАЛЬ ПИШЕТ СВОЕЙ ПОДРУГЕ

В душе я еще так юн, писал Парцифаль своей подруге, а потому многое оставляю без внимания, читаю каждую книгу, отвлекаюсь на каждого попадающегося мне человека. Я такой же, как все: мы больше любим заниматься другими, чем самими собой, заботимся о них, потому что видим их недостатки. Мои пороки заметнее другим, чем мне самому, и они судачат обо мне, как и я о них. Мне еще ни разу не приходило в голову подумать о себе пренебрежительно. Уверенность, что я кое-чего да значу, не покидает меня никогда. Ты и другие хотели бы, конечно, сбить меня с толку, но как я могу в угоду вам обманываться. Ведь тогда я бы стал неискренним. От мысли о твоих прелестях я пустился в пляс, упал, попал в больницу и вместо того, чтобы известить тебя об этом как полагается, стал упиваться беспрестанными фантазиями, будто я рядом с тобой. Ты была постоянно рядом, смотрела на меня. Может быть, именно любовь — враг любви. От бесконечной верности я стал тебе неверен, от бесконечного вожделения прекрасного я вел себя некрасиво и после не осмеливался, когда осознал это, навестить тебя, бродил вокруг, искренне преданный тебе разом и сердцем и разумом, и потому ставший вялым. Вот ведь как обстоит дело, подруга: я не мог пойти к тебе, потому что ты уже и так осчастливила меня сверх меры, ты, может быть, отняла бы у меня мое приобретение. Говоря совсем попросту, я и так получил от тебя довольно, то есть я был так тобой занят, что в твоем присутствии просто не было надобности. Кроме того, я стыдился тебя, потому что слишком много о тебе надумал. Меня так и тянет познакомиться с другой, чтобы обмануть ее восхитительным образом, оказывать ей знаки внимания, на которые только ты имеешь право. Разве ты не лишила меня веселия, не превратила в растерянного ребенка? Любовь делает ребячливым, и мог ли я позволить себе так обеднеть? Став перед тобой таким бедняком, я уже не мог решиться вернуться к тебе, старался изо всех сил вновь отыскать дорогу к себе. Понемногу я разучился плакать по тебе. Я никогда не смогу тебя забыть, но я так же не в состоянии ради тебя презирать все, меня окружающее. С течением времени такая страсть стала бы монотонной. Могу ли я позволить одному-единственному чувству омрачить все, допустить, чтобы счастье обладало властью делать меня несчастным? Мой долг — следить за живостью моих способностей. Ради тебя я не имею права забывать, что человек должен стараться оказать почет своему ближнему, являя ему такое зрелище, которое тот мог бы одобрить. Несчастного, погребенного под множеством чувств, ближние одобрить не могут, а я не таков, чтобы мог не ощущать себя неприятно оттого, что меня жалеют. Я люблю тебя и обладаю тобой, а раз я тобой обладаю, мне нет нужды с тобой встречаться. Зачем куда-то отправляться, чтобы добыть то, что у тебя и так есть? Ты насытила меня навсегда, дала мне слишком много, позволила мне взять слишком много, чтобы я желал получить что-нибудь еще. Кто пожелает налить в сосуд еще, когда видит, что тот и так полон до краев? Одним словом, я нахожу тебя слишком прекрасной для вожделения и вознес тебя слишком высоко, чтобы мне было тебя довольно. Не люблю иметь дело с вознесенными до небес, не хочу играть роль, которой тебе пришлось бы злоупотребить. Считал ли я тебя когда-нибудь умной? Ни в коей мере. Я еще не насладился тобой вполне, и если тебе когда-нибудь придет в голову посмеяться над моей смиренностью, то тебя ждет сюрприз, чего я тебе почти желаю; ведь при всей жажде самоотречения во мне не умерло желание, чтобы меня уважали. Быть может, это желание во мне слишком развито, однако раз оно мне дано, я должен с ним считаться. А еще во мне есть нечто, испытывающее счастье от презрения к счастью. Отвергая тебя, прекрасная, я не могу не сложить в молитве руки и не попросить Бога о прощении, но я не желаю зависеть от тебя в том, томлюсь ли я по тебе до смерти. Я не могу доверить себя никому, кроме меня самого, потому что лишь я знаю, как со мной управляться, и, значит, мне приходится подчиниться самому себе.

АНГЕЛ

И ангелу приходится подождать, пока ему не дадут понять, что в нем появилась нужда. Это длится порой дольше, чем он предполагал, но с этим приходится смиряться, ему не полагается воображать, будто он незаменим. Не хотел бы я быть на его месте, на месте того, кого я сделал ангелом. Я обожествлял его, чтобы он нигде мне больше не попадался, оставался картинно-неизменным, чтобы я всегда мог на него смотреть, если будет потребность или желание, черпая из созерцания мужество. Мне его почти жаль, он думал, я любопытен, буду бежать за ним следом, тогда как он у меня, можно сказать, в кармане или что-то вроде повязки на голове. Я больше не хожу к нему, это он окружает меня, я вижу себя озаренным его светом. Кто умел быть щедрым, умел и принимать от другого. И в том и в другом нужен навык. Он возник из жалости, но, может быть, я примусь умолять его. Он в сомнении, ему не по себе. То я верю в него, то не верю, а он должен это терпеть, милый.

ЭРИХ

Молодой человек, работавший в одной конторе, вел дела пристойно, деликатно и учтиво; каждое воскресенье он ходил в церковь, писал письма братьям и сестрам, рассказывая в них, как обстоят его дела, описывал то или иное обстоятельство, а в конце всегда просил прислать ответ. Его родители заботились бы о нем, если бы им довелось дожить до этого времени. От чрезвычайной рассудительности он был бледен, от чрезвычайной утонченности чувств — без чувств. За конторкой, подперев голову рукой, он часто погружался в мечтания, надеясь пережить что-нибудь необычайное, но что-то ничего необычайного не происходило. Проживал он, разумеется, в комнате с альковом, барабанил пальцами по стене, отчего сосед принимался кричать: «В чем дело?» — «Мне скучно, — отвечал он, — а легкое постукивание — не что иное, как небольшое развлечение». — «Извольте оставить это занятие, вы мне мешаете». В ответ звучало: «Не волнуйтесь, я вас больше не побеспокою». Хозяйка каждое утро приносила ему кофе; она была округла, как яблоко, и выглядела такой же, как яблоко, здоровой. «Если желаете, я готов на вас жениться», — проговорил однажды жилец. Он сделал это не слишком-то раздумывая. Стояла такая многозначительная весенняя погода, на улицах было так тепло, а люди были такие приветливые. Она ответила со смехом: «Почему бы и нет? Правда, для мужа вы слишком молоды. Я могла бы взять вас в сынки». Это его не заинтересовало. Несколько раз к нему приходила девушка. Хозяйка была заинтригована; нет, не то чтобы, но она не могла удержаться и сказала, как неприятно было бы ей, если бы барышня появилась еще. Когда он стоял в комнате, высунувшись из окна, его наполняло томление. Томление — это когда не знаешь, куда тебя влечет. Чтобы избежать однообразия, он часто менял жилье. Вечерние пейзажи напоминали вечерю, закат — лик Иисуса. Внутренне он часто менялся — становился из богатого бедным, из спокойного беспокойным; его почерк выдавал в нем витиеватую ограниченность: он был готов и к смирению, и к порыву. Однажды он попал в зал, разделенный балюстрадой из темного дуба на две половины. Жаль, что в постели не лежала красотка. Этот покой стоил сорок франков, а он никогда не платил за комнату больше восемнадцати в месяц. Он мигом насмотрелся досыта во все окна и простился с самым благородным жилищем, какое ему доводилось видеть, ушел несчастный, чтобы уже вскоре оказаться довольно счастливым. То он ощущал приливы твердости, то ему ее не хватало. Все было ему важно и в то же время совершенно не важно. Одной из его черт было то, что он никогда не был в согласии с собой; ему никогда не хватало мужества поверить, что люди когда-нибудь его полюбят, но душа его тут же в этом утешала. Он не считал себя ни сильным, ни слабым, оказываясь то таким, то этаким, по обстоятельствам. Провести год-другой без достойных упоминания друзей льстило его пониманию чести. Поскольку люди почти вызывали его жалость, он переносил их с охотой и все надеялся на счастье, заключенное в вере, не ради счастья, но ради умиления. Назовем его Эрихом, потому что это такое светловолосое имя, от которого веет невинностью и идеализмом. Одно время он жил в узком, но интересном в архитектурном отношении переулке старого города у семейства портных, однажды занимал должность — всего один день. По этому поводу он написал начальнику следующее извинение: «Я понял, что в вашем заведении меня не ожидает процветание, и ретировался к моей полной материнского чувства подруге, в связи с чем нижайше прошу посчитать это по-человечески понятным». В отчем доме он прочел историю о Питере Марице, молодом буре, которому пришлось, когда его призвали, сражаться против лучшего друга. На главной улице находилась кофейня или безалкогольное заведение, где можно было выпить чашку шоколада за двадцать раппенов и съесть кусочек кекса за те же деньги. Порция жареного картофеля стоила пятнадцать сантимов. Из окна был виден славный сад; цветы словно говорили посетителю: «Приятного аппетита!» Однажды официантка шепнула Эриху, что некий господин спрашивал ее о нем. «И что вы ему сказали?» — «Да что же я могла ему сказать, когда я ни имени вашего не знаю, ни рода ваших занятий». — «Да я и сам едва себя знаю, — сказал он на это, — да и не очень надеюсь; что-то подсказывает мне, что счастлив тот, кто не бередит себя вопросами о своем предназначении». В кофейню нередко заходила дама в прекрасных перчатках, державшая себя с таким достоинством, что ему было не трудно одарить ее в своем воображении мраморным дворцом с искусно изогнутыми, великолепными лестницами, а себя превратить, пока он ел яичницу, в ее пажа, для чего, как он полагал, у него была подходящая фигура и соответствующие способности. Прекрасные руки, как же он любил смотреть на них! За шесть лет он один-единственный раз был на концерте. Экономность была ему по вкусу, как отлично приготовленное блюдо. Людям отмерены скупые семьдесят лет. Бог дает немного, чтобы и малое что-нибудь да значило, чтобы не умирала благодарность. Его часто тянуло к деревьям, тихо пускающим корни и довольным местом, отведенным им тем, кто их посадил. «Я была бы рада, если бы ты стал другом моего дома», — сказала ему дама, понимавшая его лишь отчасти. Такую роль он себе никогда бы не позволил. Те, кто видят себя и других неясно, порой ошибаются. Радость радостному не дорога; счастливый может растратить немало счастья, потому что убежден, что оно ждет его повсюду.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: