Возвращаясь домой, Розалия не упускала из виду башню своего замка. Вечерело, над поляной тянулся туман. Белые волокна стелились по земле. Луга щетинились после второго покоса. Издалека доносился шум лесопилки.
Перед гостиницей «У солнца» стояли карета и коляска. Розалия Ранц вошла в холл. На каменном столе лежали шляпы. Она зашла на кухню, к старухе Липп. Помогать ей было для Розалии привычным делом. Она повязала поверх белого платья пестрый фартук. На деревянной колоде сидела Анна Хольцапфель. «Белая домовина. Белая домовина», — повторяла она.
Старуха стояла у плиты и занималась стряпней. Она не слушала Анну. Замок стал для нее прошлым. Она жила в ином пространстве. Большим черпаком она перегружала в овальные тарелки гуляш, поглядывая на кастрюлю с бурлящей водой. Наполнив тарелки, которые у нее приняла девушка, прислуживавшая гостям, она бросила в кастрюлю лавровый лист. Потом покрошила в кастрюлю петрушку и лук, добавив тмина. Макс Кошкодер и Цёлестин принесли и поставили у плиты корзину. В корзине была крапива, под ней шуршали раки.
Как всегда, когда в замке кто-нибудь умирал, и в соответствующее время года, господа ели на поминках раков.
В кухню вошел князь Генрих, он бросил в кастрюлю раков. И как только первый из них покраснел, князь велел старухе Липп вынуть его из воды. Затем взял его двумя пальцами и направился к Розалии Ранц. Он поднес рака к ее лицу. Она закрыла глаза, так как вспомнила графиню. Ей казалось, что она слышит шаги князя над потолком своей комнаты. Ей было стыдно оттого, что на ней белое платье. Однако она не осмелилась попросить князя покинуть помещение. Она только слышала, как князь что-то говорил старухе Липп.
Когда она открыла глаза, к ней подошла Липп с листиком лавра, ветви которого лезли в окно. Она сунула лавровый лист в вырез на платье. Это князь приказал Липп передать лист.
Она с испугом смотрела на ребра сводов над головой. Она замерла, услышав смех Анны Хольцапфель и старухи Липп. Она вздрогнула, когда послышались удары шаров кегельбана и смех мужчин. Она узнала голоса певчих.
— Шар аж до Америки долетел, — сказал Герман Керн.
Она испугалась, встретившись взглядом с Кристиной Вагнер и Генрихом Цветочником. Розалия вздохнуть не смела. Нельзя допустить, чтобы вздымалась грудь, это казалось ей чем-то запретным. Она отвернулась. Она подумала о том, что собирается дождь, и не могла поверить, что когда-либо видела дождь. Шары, катившиеся по кегельбану, казались ей подобием дождя, кромсаемого ветром. Она боялась своих ощущений. Она не хотела, чтобы ее «Я» подало голос. Ей хотелось быть свободной от этого. Она подумала о том, что ее отец был свободен, когда пьянствовал и пропадал где-то целыми днями. Когда мать плакала, Розалия удивлялась тому, как велика власть отца. Она знала, что он мог стоять под дождем.
Анна Хольцапфель протянула ей тарелку с вареными раками.
— Черного кобеля не отмоешь добела, — сказала Анна.
Розалия Ранц выбежала из кухни. Она двинулась назад к замку. Когда она проходила мимо кладбища, стало накрапывать. Она сунула поглубже лавровый лист, лежавший за пазухой.
Ворота кладбища стояли открытыми. Ночь была черна.
Проселками Розалия побежала к замку. Она не боялась, что фройляйн в белом платье может вернуться. Она чувствовала, как ее омывает дождь. Теперь ей не грозил смех Анны Хольцапфель. Собаки брехали впустую. Фройляйн лежала в гробу. Она обрела покой, к которому стремилась графиня. Чего же еще? Чего еще желать Розалии Ранц? Когда работа закончена, ворота закрывают. Их закрывают люди, запирающие самих себя.
Розалия подошла к замку. Она открыла ворота. Закрыв их за собой, она поняла, что захлопнула самое себя. Промокшая до нитки одежда липла к телу, и она ощутила его. Она увидела в зеркале ареолы грудей. Лавровый лист она вставила в щель под рамой зеркала и легла спать.
Спала она дольше обычного. Проснувшись, услышала доносившийся с птичника голос князя Генриха.
О белом гробе фройляйн она уже не думала.
О нежниках
Каждой душе — свои картины.
Герцогиня держала взаперти свою галерею, поскольку считала, что чары искусства, которыми она скрашивала свою жизнь, должны служить ей одной.
Она черпала в картинах силу, необходимую для того, чтобы прожить день, а также и убеждения для того, чтобы быть последовательной в осуществлении своих замыслов. Исходя из этого, она подбирала картины, они могли изображать глаза человека, которые ей нравились, или сияющую медью посуду из господской кухни.
Герцогиня так хорошо знала свои картины, что могла уже не смотреть на них. Она даже опустила жалюзи. Когда она прогуливалась по парку, в памяти возникали нарисованные сцены. Картины часто вызывали смену настроения, она веселела или начинала плакать.
Она полагала, что все постигаемое глазами и разумом, все, что делается руками или идет на потребу, есть часть одной большой картины. Возможно, было бы нечего видеть и не о чем думать, если бы то, что заслуживает этого, не встретилось на картине.
О. стоял у окна и поверх крыши конюшни смотрел на замок. Замок был для О. эталоном замка, ибо всякий другой замок, который ему доводилось видеть, он сравнивал со своим. За огородами маячила фигурка Анны Хольцапфель, которая натягивала бельевые веревки в соседнем дворе.
Господа, жившие в замке, были для О. образцом всех образцов, канонами, вершившими каноны. Их присутствие он ощущал всегда, они предписывали то, что ему положено видеть, разрешали иметь мнение, делали пивоварню пивоварней, оранжерею — оранжереей, персик — персиком. Под их ногами преображалась земля, по которой они ступали. И ее облик уже не менялся, словно увековеченный. Пруд навсегда оставался прудом, фазаны были только фазанами, и О. был убежден, что больше нигде эти птицы не водятся. О. — мальчик. Он появился на свет во втором этаже замка, из коридора которого через загроможденные слепые окна он видит все.
В этом здании он взрастает и постигает людей. Эти люди — образы его мира.
У него в голове есть портрет Антона Хедля. Хедль рыбачит в пруду, его дело — карпы, лини и сомы. Он пьяница и поет, когда пьет. Он уже взрослый и называет себя по имени своего дома: Долговязый ткач. Уголки его рта прячутся под свисающими усами. Рыхлое оплывшее тело и перепачканная одежда были знаком его отношения к миру. Он сам хочет, чтобы о нем судили по бутылке шнапса, оттягивающей карман тужурки. Долговязый ткач служит господам. О. видит его с тонкой сетью через плечо. Может показаться, что за ним всегда тянется полоска ила. Он вырезал свое имя на стенах домов и на множестве деревьев. На охоте он бывает загонщиком. Видна лишь голова над гущей кустарника.
У него есть картинка с Пантхауэром. Пантхауэр — школьный учитель в одной из деревень. Изрядную часть времени он проводит на охоте. Вместе с Максом Кошкодером он стреляет перепелов, над которыми потом колдует Мария Ноймайстер. В церкви замка он играет на скрипке. Он прямо-таки ложится на нее ухом, когда настраивает.
Есть в голове О. и портрет Иоганна Кегля. Тот вместе с философом Лоэ изучает теологию. А по праздникам играет в той же церкви. Знак для вступления хора он подает головой. Герман Керн, который поет без нот, следит за пальцами Кегля.
И еще целая галерея певчих. Когда О. качает воздух в мехи органа, он видит ноги Кегля, ступни так и пляшут по нижним и верхним педалям. Музыка для О. — это кивок Иоганна Кегля, взгляд Германа Керна, проворство рук, порхающих между мануалом и кнопкой регистров.
Картина праздников — картина музыки.
Еще есть портрет Пеппо К. Когда празднуют свадьбы, тот приходит с альтом на ремне и вместе с голосистой Мутц репетирует свадебные песни. Он играет то, что сочинил сам. Он — единственный, кто ходит к графине и шепчет ей что-то в ухо, прикрыв губы ладонью, или сует в руку какие-то таблетки. Пеппо К. вкатывает коричневое фортепьяно, на котором играет О. «Песня о ели» стала песней О. еще до того, как он нашел свой образ. У него собственная галерея господ, на их портретах он видит себя сидящим на заднем плане. Он выглядывает из кустов, к которым тянутся длинные тени господ. У него под мышкой партитура оперы Пеппо К. «Жертва».