По воспоминанием Мариенгофа, перед началом этой частушки Есенин произнес: «А хочешь о комиссаре, который меня в Чекушке допрашивал?»

А потом под тальянку спел и еще одну:

Не ходи ты в МЧКа,
А ходи к бабенке.
Я валяю дурака
В молодости звонкой.

Еще летом он писал своей молодой (и, конечно, влюбленной в него) знакомой Жене Лившиц: «Мне очень грустно сейчас, что история переживает тяжелую эпоху умерщвления личности как живого. Идет совсем не тот социализм, о котором я думал».

Итак, Есенин в 1919–1920 гг. уже хорошо понимает, какой социализм строится в стране и что собой представляют его архитекторы. Казалось бы, чувство брезгливости не должно было позволить ему пользоваться их услугами. Но без их мандатов, печатей, рекомендательных писем, денег не было бы ни издательства, ни кафе, ни — скажем прямо — сытой и даже не лишенной роскоши жизни в голодной и холодной Москве. (Ведь и книги, и бесконечные выступления приносили неплохие доходы.) Интеллигентская щепетильность Есенину несвойственна. Его крестьянская натура диктовала ему мораль другую — с паршивой овцы хоть шерсти клок. И чем этот «клок» больше и жирнее — тем лучше. Он считает высшей доблестью обвести власть предержащих вокруг пальца — на их деньги печатать то, что он хочет. Еще в 1916 г. в Петрограде, когда там чуть не разразился скандал из-за того, что Есенин отдал в один из журналов уже напечатанные стихи — поступок, считающийся в литературном мире крайне неэтичным, — он писал по этому поводу человеку, который и вывел его на чистую воду: «Я знал, что перепечатка стихов немного нечестность. […] Я имел право просто взять любого из них (петроградских издателей. — Л. П.) за горло, и взять просто сколько мне нужно из их кошельков. Но я презирал их с их деньгами, и с всем, что в них есть, и считал поганым прикоснуться до них. […] Это (вышеописанный поступок. — Л. П.) было в их глазах, или могло быть, тоже некоторым воровством, но в моих ничуть».

Тогда Есенин был еще поэтом начинающим, теперь же он может разговаривать с ними свысока — ставить им (а если конкретно, то Луначарскому) ультиматумы: или дайте нам полную свободу, или отпустите за границу. (На что Луначарский ответил: не по адресу, ребята, обратились, не в моей это компетенции.)

А теперь спросим себя: если бы Есенин не желал иметь с ними никаких дел или резал бы правду-матку в их кабинетах, не дожил бы и до 30 лет, сгинув где-нибудь в ГУЛАГе или пил бы вглухую, не закусывая (за неимением чем), — это для нас было бы лучше? Он хорошо понимал, что о всех этих Каменевых и бухариных забудут (не знал, что проклянут), а его стихи останутся, и читателям (в отличие от некоторых биографов) будет совершенно все равно, каким образом удавалось их напечатать. Главное, что 6 стихах он не делал никому никаких уступок. И мог с полным правом сказать: «Не торговец я на слова».

Есенин не сменил маску «деревенского Леля» на маску хулигана, как утверждают некоторые современные исследователи… Он — не без помощи своих новых друзей — стал им. Одна из самых знаменитых хулиганских вылазок Есенина и его друзей — богохульские надписи на стенах Страстного монастыря. Какие именно? Тут, как почти всегда, когда дело касается Есенина, сведения расходятся. По воспоминаниям близкого к имажинистам И. Старцева:

Вот они толстые ляжки
Этой похабной страны, —
Здесь по ночам монашки
Снимают с Христа штаны.

По другим воспоминаниям: «Господи, отелись!», «Граждане белье исподнее меняйте!». Не исключено, что написано было и то и другое (и может быть, еще что-нибудь).

«Имажинисты были поэты жизни, любовники слова и разбойники, желавшие отнять славу у всех», — писал по этому поводу Мариенгоф. Под «всеми» он в первую очередь имел в виду художников, выполнявших ленинский план монументальной пропаганды. Но что любопытно: подробно описывая, как проходила акция, кто писал аршинными буквами похабные слова, кто держал лестницу, как Есенин обвел вокруг пальца милиционера, — страж порядка не только не пытался разогнать хулиганов, но еще и охранял их от недовольных прохожих, — описывая все это, Мариенгоф ни слова не говорит о том, что послужило поводом для сей акции. А дело было так: в кафе, где сидел Есенин, пришел некий «военный в кожанке» и стал говорить о реакционной роли монастырей, о том, что там часто укрывают белых офицеров, хранят для них оружие и т. д. и т. п., и предложил Есенину «написать об этом осином гнезде» правдивую поэму. Есенин ответил, что у него сейчас другие планы, но пообещал «ударить по монастырю хлесткой эпиграммой». «Ну спасибо, Сергей Александрович», — сказал военный в кожанке и пожал руку Есенину.

Почему же поэт, уже знающий цену «военным в кожанке», согласился — пусть и на свой лад — выполнить эту просьбу. Как бы ни относился Есенин к «красным», «белые» в его представлении были еще большим злом. Никогда не только в стихах, но и в письмах или личных беседах он не сказал о них ни одного хорошего слова. Белогвардейский лозунг: «За Русь, царя и веру» — был ему глубоко чужд. (Сказывалась школа Иванова-Разумника.)

«Поэты жизни» не прекращали своих выходок: однажды они сорвали дощечки с названиями улиц и прибили на их место другие — «улица Есенина», «улица Мариенгофа», «улица Шершеневича».[66]

Хулиганство? Да… со стороны Мариенгофа и Шершеневича. Что до Есенина, то он твердо знал, что улица его имени непременно будет. И не ошибся. Поэт — как и положено поэту — просто опередил свое время.

Мы не склонны винить в действиях Есенина (иногда попадавших и под Уголовный кодекс) исключительно его друзей-имажинистов. Алкоголизм делал свое дело. (А пил он, наверное, больше, чем все его новые друзья, вместе взятые («Коль гореть/ Так уж гореть сгорая».) Сам Есенин отнюдь не в восторге от своего нового амплуа: «…я потерял […] все то, что радовало меня раньше от моего здоровья. Я стал гнилее», — признается он Иванову-Разумнику. («О, моя утраченная свежесть, /Буйство глаз и половодье чувств».) Что — парадоксально, но Есенин соткан из парадоксов — не мешало ему порой быть «по-прежнему таким же нежным», грустить о небесах и мечтать «быть отроком светлым/Иль цветком с луговой межи». Раньше его сравнивали с Алешой Карамазовым. Теперь в нем соединились черты Алеши, Ивана и Дмитрия одновременно. Поэт Н. Оцуп вспоминает: однажды, приехав из Петрограда в Москву, он слышал, как Есенин, «красный от вина и вдохновения, кричит с эстрады: «Даже Богу я выщиплю бороду /Оскалом своих зубов» В публике слышен ропот. Кто-то свистит. Есенин сжимает кулаки. «Кто, кто посмел? В морду, морду разобью». […] Спустя некоторое время […] я встретил случайно Есенина и провел с ним почти всю ночь. Был он совершенно трезв, прост и, чего я никак не ожидал, скромен и тих». Такое же впечатление — исключительно мягкого и приятного человека — он произвел на известного математика (в будущем академика) П. Александрова, с которым познакомился в доме Е. Эйгес.

«Многоликий, противоречивый, грешный, пьяный и все же близкий и дорогой русскому сердцу, какой-то свой, настоящий…» — писал о нем эмигрантский поэт Г. Забежинский в 1960 г. Подтвердив тем самым есенинский афоризм: «Большое видится на расстоянии».

* * *

Боимся, у читателя этой книги может возникнуть впечатление: Есенин только и делал, что скандалил, торговал в лавке, доставал бумагу для издательства и т. п. А он — между прочим — еще и писал. И много писал. Чему сам удивлялся: «… как я еще мог написать столько стихов и поэм за это время», — риторический этот вопрос из письма Иванову-Разумнику от 4 декабря 1920 г. Ответ, как всегда — в стихах: «Осужден я на каторге чувств /Вертеть жернова поэм».

вернуться

66

Сколько времени провисели эти таблички, неизвестно: по одним данным, несколько часов, по другим — несколько месяцев.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: