Было принято совершенно новое решение: поступать в Школу юнкеров. Это помогло бы ему выиграть два года: выпуск намечался на 1834 год. К тому же многие из товарищей Лермонтова по Пансиону и Московскому университету как раз переходили в Школу, в их числе — Поливанов и Алексей Столыпин (Монго).
Бабушка Арсеньева страстно не желала внуку военной карьеры и не скрывала этого. Даже впоследствии, когда Лермонтов уже служил в лейб-гвардии Гусарском полку, она продолжала переживать по этому поводу.
Однажды, когда Гусарский полк стоял в Петергофе, Лермонтов захворал. Бабушка приехала к полковнику Гельмерсену — начальнику Лермонтова — и попросила отпустить внука домой. Гельмерсен находил это излишним. «Что же вы сделаете, если внук ваш захворает во время войны?» — спросил полковник. «А ты думаешь, что я его так и отпущу в военное время?» — раздраженно ответила бабушка (она всем говорила «ты»). Полковник Гельмерсен был озадачен: «Так зачем же он тогда в военной службе?» — «Так это пока мир, батюшка!.. — отрезала бабушка. — А ты что думал?»
Возможно, и болезнь бабушки, о которой Лермонтов упоминал в письме, была связана с этим огорчением.
Но вообще неожиданный поворот в судьбе Лермонтова растревожил пол-Москвы. Родные и знакомые начали обсуждать эту историю, толковать ее на все лады. Аннет Столыпина написала Прасковье Воейковой (кузины, кузины, кузины), что Лермонтов «имел неприятности в университете» и т. п.; Александра Верещагина тотчас написала Лермонтову о своей тревоге («К несчастию, я вас знаю слишком хорошо, чтобы быть спокойною…»), на что Лермонтов отвечал: «Несправедливая и легковерная женщина! (Заметьте, что я в полном праве так называть вас, дорогая кузина!) Вы поверили словам и письму молодой девушки, не подвергнув их критике. Annette говорит, что она никогда не писала, что я имел неприятность, но что мне не зачли, как это было сделано для других, годы, проведенные мною в Московском университете…
Вы, конечно, уже знаете, милостивая государыня, что я поступаю в Школу гвардейских подпрапорщиков; это лишит меня, к сожалению, вас скоро увидеть. Если бы вы могли угадать, сколько огорчения мне это причиняет, вы бы меня пожалели; не браните же меня больше, а утешьте, если у вас есть сердце…
Интересного ничего более сообщить вам не могу; готовлюсь к экзамену и через неделю с Божьей помощью стану военным; кроме того, вы придаете слишком много значения невской воде; она является хорошим слабительным, но других качеств за ней я не знаю…» и т. д. — тон дружеский и легкомысленный, как и положено. Подписано «М. Лерма».
Алексей Лопухин, кажется, готов поддержать Лермонтова — вопреки тревожно жужжащему рою кузин. С ним Лермонтов поделился сомнением: останется ли у него в Школе юнкеров время на творчество? Не погубит ли он свой талант, избрав военную карьеру? Лопухин отвечает: «Здравия желаю! любезному гусару! — Право, мой друг Мишель, я тебя удивлю, сказав, что не так еще огорчен твоим переходом, потому что с живым характером твоим ты бы соскучился в статской службе… Насчет твоего таланта, ты понапрасну так беспокоишься, — потому кто любит что, всегда найдет время побеседовать с тем…»
Мария Лопухина также оповещена о знаменательном событии. Лермонтов пишет ей: «Не могу еще представить себе, какое впечатление произведет на вас такое важное известие обо мне: до сих пор я предназначал себя для литературного поприща, принес столько жертв своему неблагодарному кумиру и вдруг становлюсь воином. Быть может, такова особая воля провидения! Быть может, это кратчайший путь… Умереть с пулей в груди стоит медленной агонии старца; поэтому если начнется война, клянусь вам Богом, что везде буду впереди… Мне кажется, что если бы я не сообщил вам что-нибудь важное, происшедшее со мною, то я бы утратил половину моей решимости…»
12 октября Мария Лопухина составляет для Лермонтова обстоятельный, дружеский ответ — она всерьез обсуждает с ним его будущую жизнь в качестве военного.
«Я не могу вам выразить огорчение, которое причинила мне дурная новость, сообщенная вами. Как, после стольких усилий и трудов увидеть себя совершенно лишенным надежды воспользоваться их плодами и быть вынужденным начать совершенно новый образ жизни? Это поистине неприятно. Я не знаю, но думаю все же, что вы действовали с излишней стремительностью, и, если я не ошибаюсь, это решение должно было быть вам внушено Алексеем Столыпиным, не правда ли?
… Ну вот, вы, так сказать, брошены судьбой на путь, который даст вам возможность отличиться и сделаться когда-нибудь знаменитым воином. Это не может помешать вам заниматься поэзией; почему же? одно другому не мешает, напротив, вы только станете еще более любезным военным…»
Далее следуют советы: «Остерегайтесь слишком быстрого сближения с вашими товарищами, сначала узнайте их хорошо. У вас добрый характер, и с вашим любящим сердцем вы можете быть быстро покоренным; особенно избегайте ту молодежь, которая бравирует всякими выходками и ставит себе в заслугу глупое фанфаронство. Умный человек должен быть выше всех этих мелочей… Простите, мой дорогой друг, что я решаюсь давать вам эти советы, но они мне продиктованы самой чистой дружбой… Если вы будете продолжать писать, не делайте этого никогда в школе и не показывайте ничего вашим товарищам, потому что иногда самая невинная вещь доставляет нам гибель… Мужайтесь, мой дорогой, мужайтесь! не позволяйте разочарованию сломить вас, не отчаивайтесь, верьте мне, что все будет хорошо…»
Пройдет совсем немного времени — и выяснится, что Лермонтов не последует ни одному из добрых советов Марии Александровны. Он будет сходиться с людьми, он будет продолжать сочинять и в Школе, он сам начнет «бравировать всякими выходками» — и единственное, в чем он согласится с Марией Лопухиной, так это в том, что отчаиваться совершенно не надо.
Выходит так, что до сих пор друзья плохо знали Лермонтова. В Московском университете это был мрачный, погруженный в чтение, глубоко образованный юноша, который знал больше профессоров, писал стихи, поэмы и драмы, нечеловечески страдал от неразделенной любви — впрочем, страдал и от разделенной… В Петербурге явился совершенно другой Лермонтов.
Поступление в Школу гвардейских подпрапорщиков и кавалерийских юнкеров
4 ноября 1832 года Лермонтов успешно сдает экзамены, и уже через четыре дня, 8 ноября, заведующий Школой гвардейских подпрапорщиков и кавалерийских юнкеров генерал-адъютант Нейдгард отношениями своими на имя командира Школы генерал-майора К. А. Шлиппенбаха дал знать, «дабы недорослей из дворян, просящихся на службу в полки лейб-гвардии Александра Уварова в Кавалергардский ее величества, Михайла Лермантова в Гусарский, Николая Юрьева… в Преображенский… зачислить во вверенную мне Школу кандидатами, коих и числить налицо».
Став «воином», Лермонтов фактически начал с того, что пренебрег мудрым предостережением Марии Лопухиной и выкинул «штуку». 26 или 27 ноября «после езды в манеже, будучи еще, по школьному выражению, новичком, подстрекаемый старыми юнкерами», Лермонтов, «чтоб показать свое знание в езде, силу и смелость, сел на молодую лошадь, еще не выезженную, которая начала беситься и вертеться около других лошадей, находившихся в манеже. Одна из них ударила Лермонтова в [правую] ногу [ниже колена] и расшибла ему ее до кости. Его без чувств вынесли из манежа. Он болел более двух месяцев, находясь в доме у своей бабушки Е. А. Арсеньевой».
Так вспоминал А. Меринский, соученик Лермонтова по Школе.
Этот прискорбный случай, который заставил Елизавету Алексеевну страдать, вызвал в Москве новый всплеск толков и разговоров об опрометчивом решении Лермонтова. 7 января 1833 года Алексей Лопухин сообщал своему другу: «У тебя нога болит, любезный Мишель!.. Что за судьба! Надо было слышать, как тебя бранили и даже бранят за переход на военную службу. Я уверял их, хотя и трудно, чтоб поняли справедливость безрассудные люди, что ты не желал огорчить свою бабушку, но что этот переход необходим. Нет, сударь, решил какой-то Кикин, что ты всех обманул и что это твое единственное было желание, и даже просил тетеньку, чтоб она тебе написала его мнение. А уж почтенные-то расходились и вопят, вот хорошо конец сделал и никого-то он не любит, бедная Елизавета Алексеевна — всё твердят. — Знаю наперед, что ты рассмеешься и не примешь к сердцу».