Владимир Соловьев, который всерьез считает Лермонтова предтечей «ницшеанцев», о ранних (непристойных) творениях поэта высказывается крайне резко. Сравнивая скабрезные произведения Пушкина с «порнографической музой» Лермонтова, Соловьев утверждает: «Пушкина в этом случае вдохновлял какой-то игривый бесенок, какой-то шутник-гном, тогда как пером Лермонтова водил настоящий демон нечистоты». Чем «игривый бесенок» лучше «настоящего демона», Соловьев не проясняет; а ведь зло такого рода не имеет столь определенной количественной характеристики и не может быть измерено литрами и килограммами. Лучше ли синий черт желтого черта? Мы имеем дело с простым фактом: в юнкерской школе Лермонтов писал рифмованные непристойности. Утверждать вслед за Соловьевым, что «демон нечистоты» «слишком рано и слишком беспрепятственно овладел… душою несчастного поэта и слишком много следов оставил в его произведениях», было бы излишним и неумным морализаторством: этих следов совсем не так много, и большинство из них, как представляется, было вызвано обычным желанием «посмотреть, как далеко можно зайти слишком далеко». Что до «литературоведческих выводов» Соловьева о том, что «главное — характер этих писаний производит какое-то удручающее впечатление полным отсутствием той легкой игривости и грации, какими отличаются, например, подлинные произведения Пушкина в этой области», то оно, мягко говоря, преувеличено. (Заметим, что несколько раз Соловьев прибегает к эпитету «какой-то», «какое-то» — обычно это признак беспомощности в подборе определения; в устной речи моделируется мычанием и шевелением в воздухе пальцев.) Соловьев ханжески утверждает, что не может (из цензурных соображений) подтвердить свое суждение цитатами и потому поясняет его сравнением. «Игривая» муза Пушкина — это ласточка, черкнувшая крылом по поверхности лужи; «порнографическая» муза Лермонтова — «лягушка, прочно засевшая в тине».

Припечатал, конечно, знатно, да только это неправда: непристойные вирши Лермонтова так же легки, живописны и полны бесценных деталек, наблюдений из реальной жизни, как и его признанные творения, и если сравнивать приведенный Меринским отрывок из «Уланши» со стихотворением «Валерик», то в глаза бросится очевидное сходство: военный быт, без труда заключенный в умелую строфу.

Бабушка и юнкера

Елизавета Алексеевна Арсеньева провела это лето на даче в Петергофе, желая ежедневно видеться с внуком. А. М. Меринский вспоминал ее с благодарностью: «Все юнкера, его товарищи, знали ее, все ее уважали и любили. Во всех она принимала участие, и многие из нас часто бывали обязаны ее ловкому ходатайству перед строгим начальством. Живя каждое лето в Петергофе близ кадетского лагеря, в котором в это время стояли юнкера, она особенно бывала в страхе за своего внука, когда эскадрон наш отправлялся на конные учения. Мы должны были проходить мимо ее дачи и всегда видели, как почтенная старушка, стоя у окна, издали крестила своего внука и продолжала крестить всех нас, пока длинною вереницей не пройдет перед ее домом весь эскадрон и не скроется из виду».

В конце августа юнкера возвращаются в Петербург и возобновляются занятия.

«Завтрашнего числа (т. е. 18 августа) по случаю праздника открытия школы имеет быть благодарственное молебствие в 8 час. утра. Юнкерам быть одетым в колетах и рейтузах, а подпрапорщикам в мундирах и белых панталонах, и всем в фуражках, гг. офицерам всем находиться при молебне, одетым быть: конным в зеленых мундирах, шарфах и шляпах и пешим в мундирах, в зеленых панталонах и киверах», — гласит приказ.

Царю небесный!
Спаси меня
От куртки тесной,
Как от огня.
От маршировки
Меня избавь,
В парадировки
Меня не ставь.
Пускай в манеже
Алехин глас
Как можно реже
Тревожит нас.
Еще моленье
Прошу принять —
В то воскресенье
Дай разрешенье
Мне опоздать.
Я, царь всевышний,
Хорош уж тем,
Что просьбой лишней
Не надоем.

Так в полушутливом стихотворении «Юнкерская молитва» описывает Лермонтов свое житье-бытье в Школе.

Только один раз он обмолвился в письме о своем отношении к этому заведению, когда назвал годы, проведенные здесь, «страшными».

«Я был в Царском Селе, когда приехал Алексис, — писал он в декабре 1834 года другу, Марии Лопухиной, сестре Алексея. — Узнав о том, я едва не сошел с ума от радости; я поймал себя на том, что разговаривал сам с собою, смеялся, потирал руки; вмиг возвратился я к прошедшим радостям, двух ужасных лет как не бывало наконец…»

Считается, что только в этом письме да в «Юнкерской молитве» Лермонтов высказал какие-то подлинные свои чувства к Школе; все остальное — поэмы, карикатуры, выходки и проделки, «я счастливее, чем когда-либо» — все это было если не притворством, то защитой от неблагоприятной внешней среды («мимикрией»)… Но, зная Лермонтова вообще, можно предположить и иное: «страшно» время, проведенное не столько конкретно в Школе, сколько в Петербурге вообще; вспомним, например, бессонницу, мучившую Лермонтова в первые петербургские месяцы. Приезд Алексея Лопухина заново оживил в нем ностальгию — Лермонтов никогда не переставал тосковать по Москве и по тому уютному мирку, густо населенному кузинами, который она собой для него представляла.

* * *

Начало 1834 года ознаменовалось премьерой оперы Д. Обера «Фенелла» в Александринском театре. Четвертое представление, упомянутое в «Княгине Лиговской», было 24 января, но Лермонтов на нем присутствовать не мог, так как находился в Школе гвардейских подпрапорщиков. Зато на этом представлении был «первый Печорин», которого Лермонтов явно списывал с себя.

Учебный год длится; в начале лета — экзамен; в конце июня — опять летние лагеря в Петергофе. Поливанов рисует в альбоме акварелью бытовую сцену в юнкерской палатке, среди юнкеров — Лермонтов, Хомутов, Шаховской, Поливанов, Мартынов и др., другой рисунок изображает Лермонтова в палатке лагеря, третий — артиллерийский отряд на учении, дозор юнкеров в ночь с 27 июля 1834 года под Ораниенбаумом; атаку юнкеров 28 июля 1834 года под Ораниенбаумом…

В августе — возвращение в Петербург, где Лермонтова ждет письмо. Александра Михайловна Верещагина предполагает, что Лермонтов уже произведен в офицеры, поздравляет его и спрашивает о его литературных занятиях, рисовании и музыке.

«Вы офицер, примите мои поздравления. Это для меня большая радость, тем более что она была неожиданна. Потому что (я это говорю вам одному) я скорее ожидала встретить вас солдатом».

На самом деле производство Лермонтова задержалось до конца ноября 1834 года, так что поздравление было преждевременным.

Глава тринадцатая

«Вадим»

В одном из писем Марии Лопухиной Лермонтов признается: «Мой роман — сплошное отчаяние. Я перерыл всю душу, желая извлечь из нее все, что способно обратиться в ненависть, и все это в беспорядке излил на бумагу».

Считается, что в этом письме речь идет о неоконченном романе «Вадим». Вообще же хронология работы Лермонтова над романом не вполне ясна — точные и однозначные документальные свидетельства на сей счет отсутствуют. Традиционно «Вадим» датируется 1832–1834 годами на основании двух документов — воспоминаний Л. М. Меринского и письма Лермонтова («Мой роман — сплошное отчаяние»).

Л. М. Меринский рассказывал, что юнкер Лермонтов поведал ему план романа, «…который задумал писать прозой и три главы которого были тогда уже им написаны. Роман этот был из времен Екатерины II, основанный на истинном происшествии, по рассказам его бабушки. Не помню хорошо всего сюжета, помню только, что какой-то нищий играл значительную роль в этом романе; в нем также описывалась первая любовь, не вполне разделенная, и встреча одного из лиц романа с женщиной с сильным характером… Роман… не был окончен Лермонтовым и, вероятно, им уничтожен».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: