Саша был преизбалованный, пресвоевольный ребенок. Он семи лет умел уже прикрикнуть на непослушного лакея. Приняв гордый вид, он умел с презреньем улыбнуться на низкую лесть толстой ключницы.

Между тем природная всем склонность к разрушению развивалась в нем необыкновенно. В саду он то и дело ломал кусты и срывал лучшие [цветы], усыпая ими дорожки. Он с истинным удовольствием давил несчастную муху и радовался, когда брошенный им камень сбивал с ног бедную курицу. Бог знает, какое направление принял бы его характер, если б не пришла на помощь корь, болезнь, опасная в его возрасте. Его спасли от смерти, но тяжелый недуг оставил его в совершенном расслаблении… Болезнь эта имела важные следствия и странное влияние на ум и характер Саши: он выучился думать. Лишенный возможности развлекаться обыкновенными забавами детей, он начал искать их в самом себе. Воображение стало для него новой игрушкой…»

Возможно, здесь мы действительно находим наиболее точное и откровенное психологическое изображение Лермонтова-ребенка. В этом отрывке он сам указывает на те свои черты, которые имели в дальнейшем значение. Поэтому нам, как мне кажется, следует остановиться именно на этих строках и не искать ничего дальше, иначе мы окажемся в одной компании с «исследователями», которые, сохраняя серьезный вид, полемизируют: давил мальчик Лермонтов мух с удовольствием или не давил? Или же давил, но без удовольствия?

Лермонтов сам отвечает на этот животрепещущий вопрос: давил, и с удовольствием, но потом переключился на мечтания.

* * *

Из интересных особенностей маленького Мишеля — его ранняя любовь к «созвучиям речи»: «Едва лепетавший ребенок с удовольствием повторял слова в рифму, «пол — стол» или «кошка — окошко», они ему ужасно нравились и, улыбаясь, он подходил к бабушке поделиться своею радостью», — сообщает Висковатов.

Хохряков добавляет такую подробность: пол в детской был покрыт сукном, и мальчик охотно чертил по нему мелом. (За несколько дней до смерти он точно так же будет чертить мелом по сукну, рисуя карикатуры…)

Но это все относится к области достаточно смутных преданий и, собственно, ничего не объясняет, кроме одного: Мишелю действительно ПОЗВОЛЯЛОСЬ БЫТЬ СТРАННЫМ — быть самим собой; к его прихотям, в которых угадывался большой талант, всегда, с младых ногтей, окружающие относились с вниманием — если не с почтением.

Следует назвать имена наставников и воспитателей, которые окружали мальчика Лермонтова в ранние его годы, и в первую очередь — бонну-немку Христину Осиповну Ремер, которая находилась при нем со дня его рождения. «Это была женщина строгих правил, религиозная. Она внушала своему питомцу чувство любви к ближним… Избави Бог, если кого-нибудь из дворовых он обзовет грубым словом или оскорбит. Не любила этого Христина Осиповна, стыдила ребенка, заставляла его просить прощения у обиженного» (Висковатов).

Аким Шан-Гирей называет домашних учителей — месье Капэ, «высокий и худощавый француз с горбатым носом, всегдашний наш спутник, и бежавший из Турции в Россию грек; но греческий язык оказался Мишелю не по вкусу, уроки его были отложены на неопределенное время, а кефалонец занялся выделкой шкур палых собак и принялся учить этому искусству крестьян; он, бедный, давно уже умер, но промышленность, созданная им, развивалась и принесла плоды великолепные: много тарханцев от нее разбогатело…».

О талантах Капэ можно узнать такие, например, подробности: «Капэ имел странность: он любил жаркое из молодых галчат и старался приучить к этому лакомству своих воспитанников. Несмотря на уверения Капэ, что галчата вещь превкусная, Лермонтов, назвав этот новый род дичи падалью, остался непоколебим в своем отказе попробовать жаркое…» (А. Корсаков).

Капэ, впрочем, оказал, как утверждает Висковатов, существенное влияние на Лермонтова: «Эльзасец Капэ был офицер наполеоновской гвардии. Раненым он попал в плен к русским. Добрые люди ходили за ним и поставили его на ноги. Он, однако же, оставался хворым, не мог привыкнуть к климату, но, полюбив Россию… свыкся… И если бывший офицер наполеоновской гвардии не успел вселить в питомце своем особенной любви к французской литературе, то он научил его тепло относиться к гению Наполеона, которого Лермонтов идеализировал…»

Вот, кажется, и все отмеченные в мемуарах домашние учителя и воспитатели. Детство, в котором мальчика Лермонтова учили чему-нибудь и как-нибудь, не спешило заканчиваться. Поездки на Кавказ для поправления здоровья, традиционные деревенские развлечения, зимние и летние, игры с другими мальчиками.

Шан-Гирей вообще не замечал за своим двоюродным братом никаких странностей: «В домашней жизни своей Лермонтов был почти всегда весел, ровного характера, занимался часто музыкой, а больше рисованием, преимущественно в батальном жанре; также играли мы часто в шахматы и в военную игру, для которой у меня всегда было в готовности несколько планов… Никаких мрачных мучений, ни жертв, ни измен, ни ядов лобзанья в действительности не было… все стихотворения Лермонтова, относящиеся ко времени его пребывания в Москве, только детские шалости, ничего не объясняют и не выражают, почему и всякое суждение о характере и состоянии души поэта, на них основанное, приведет к неверному заключению».

Нам еще предстоит перечитать ранние драмы Лермонтова — «Люди и страсти», «Странный человек» — и убедиться в правоте Шан-Гирея, полной или частичной.

Первый Кавказ

В первый раз Лермонтов побывал на Кавказе летом 1818 года. Он ездил с бабушкой и семьей A.A. Столыпина на Северный Кавказ к сестре Е. А. Хастатовой.

Екатерина Алексеевна, урожденная Столыпина (1775–1830), сестра бабушки, была женой генерал-майора Акима Васильевича Хастатова. Им принадлежали на Кавказе имение Шелкозаводское, или «Земной рай» (близ Кизляра на Тереке) и усадьба в Горячеводске (Пятигорске). Елизавета Алексеевна носила прозвание «авангардной помещицы» (или «передовой помещицы») — не потому, что она отличалась каким-то особенно прогрессивным складом ума, как иногда полагают, а потому, что жила фактически на передовой, недалеко от театра военных действий. Ее имение располагалось по дороге из Владикавказа. В этом «раю» непрерывно шла война, имение подвергалось частым нападениям горцев. Однако Екатерина Алексеевна была женщина смелая и мужественная. Если среди ночи ее будила тревога, она спрашивала: почему бьют в набат — не пожар ли? Ей отвечали, что нет, не пожар, а набег. Тогда она спокойно поворачивалась на другой бок и продолжала спать… Ее повествования о быте и нравах кавказских горцев, о войне на Кавказе оказали на юного Лермонтова сильнейшее влияние; отражение этих рассказов можно найти в ранних поэмах — «Черкесы», «Кавказский пленник», «Каллы», «Аул Бастунджи», «Хаджи Абрек».

Вообще эти первые поездки на Кавказ имели для Лермонтова огромное значение. Вторично он побывал там летом 1820 года, в третий раз — в 1825 году.

Приезжали большим семейством, с родственниками и домочадцами. В списке посетителей кавказских вод в 1825 году, помещенном в «Отечественных записках»«указаны: «Столыпины: Марья, Агафья и Варвара Александровны, коллежского асессора Столыпина дочери, из Пензы, Арсеньева Елизавета Алексеевна, вдова порутчица из Пензы, при ней внук Михайло Лермантов, родственник ее Михайло Пожогин, доктор Ансельм Левиз, учитель Иван Капа, гувернерка Христина Ремер».

Михаил Пожогин — двоюродный брат Лермонтова со стороны отца (сын сестры Юрия Петровича Лермонтова). Он гостил в Тарханах; да и вообще неверно было бы предполагать, будто бабушка Арсеньева оборвала все связи внука с «той» семьей: кое-какие ниточки все же оставались. Кроме того, сам Михаил Юрьевич также гостил в Кропотове. Все было далеко не так фатально, как в ранних произведениях Лермонтова, хотя напряженность, конечно, имела место.

Мишель рисовал кавказские пейзажи, наполнял фантазии образами, вывезенными с Кавказа.

Согласно записи самого Лермонтова (8 июля 1830 года) именно на Кавказе он впервые пережил чувство любви: «Кто мне поверит, что я знал уже любовь, имея 10 лет от роду? Мы были большим семейством на водах Кавказских: бабушка, тетушки, кузины. — К моим кузинам приходила одна дама с дочерью, девочкой лет 9… Один раз, я помню, я вбежал в комнату: она была тут и играла с кузиною в куклы: мое сердце затрепетало, ноги подкосились. — Я тогда ни об чем еще не имел понятия, тем не менее это была страсть, сильная, хотя ребяческая: это была истинная любовь… Надо мной смеялись и дразнили, ибо примечали волнение в лице. Я плакал потихоньку без причины, желал ее видеть; а когда она приходила, я не хотел или стыдился войти в комнату… Я не знаю, кто была она, откуда, и поныне мне неловко как-то спросить об этом».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: