Ален Роб-Грийе
Повторение
Повторение и воспоминание – одно и то же движение, только в противоположных направлениях: воспоминание обращает человека вспять, вынуждает его повторять то, что было, в обратном порядке, – подлинное же повторение заставляет человека, вспоминая, предвосхищать то, что будет.
А потому не нужно уличать меня в мелких ошибках или несоответствиях. Это отчет об объективной реальности, а не о какой-то там – так называемой исторической правде.
Пролог
Итак, пора продолжить и подвести итоги. Во время той бесконечной поездки по железной дороге, мимо руин Тюрингии и Саксонии, из Айзенаха в Берлин, я впервые за очень многие годы вновь увидел этого человека, которого я для простоты назову своим двойником или близнецом или же, менее театрально, своим спутником.
Поезд шел в неровном, сбивчивом ритме и часто останавливался, иной раз прямо в чистом поле, что, разумеется, было вызвано не только состоянием рельсов, кое-где еще поврежденных или наскоро восстановленных, но и таинственными проверками, которые то и дело устраивала советская военная администрация. На какой-то большой станции, возможно, на Halle-Hauptbahnhof[2] (впрочем, таблички с такой надписью я не видел) поезд стоял так долго, что я решил выйти и размять ноги на перроне. Казалось, здания на вокзале были на три четверти разрушены, как и весь городской квартал, расположенный чуть ниже и простиравшийся по левую руку.
В синеватом зимнем свете с разных этажей в кошмарном безмолвии тянулись в однообразное серое небо высокие обломки стен с хрупкими острыми выступами. Не знаю почему, возможно, из-за инея, который еще не успел растаять после студеного утреннего тумана, стоявшего здесь дольше, чем обычно, края этих тонких, выстроившихся ровными рядами силуэтов сверкали, источая обманчивый блеск поддельных драгоценностей. Можно было принять все это за сюрреалистическую картину (что-то вроде провала в обычном пространстве), от такого зрелища почему-то захватывает дух.
Когда открывается вид на транспортную магистраль и на те кварталы, где здания разрушены почти до основания, выясняется, что проезжая часть полностью убрана и расчищена, что весь щебень, очевидно, вывезли на грузовиках, а не сгребли на обочину, как мне доводилось видеть в моем родном Бресте. Только кое-где, выбиваясь из ряда руин, торчит гигантская глыба уцелевшей кирпичной кладки, словно стержень греческой колонны на месте раскопок. Все улицы пусты – ни автомобилей, ни пешеходов.
Я не знал, что Галле так сильно пострадал от английских и американских бомбардировок, что даже спустя четыре года после заключения мира, на столь обширном пространстве никто и не пытался ничего восстановить. Возможно, это был вовсе не Галле, а какой-то другой большой город? Я не очень хорошо знаком с этой местностью, поскольку прежде (но когда и как часто?) ездил в Берлин обычным поездом Париж-Варшава, а это гораздо дальше на север. К тому же у меня нет с собой карты, но мне сложно вообразить, что из-за превратностей железнодорожного сообщения нас сейчас занесло за Эрфурт и Веймар в Лейпциг, который расположен на Востоке и на другой ветке.
В этот момент, посреди моих дремотных размышлений, поезд, наконец, безо всякого предупреждения тронулся, но, к счастью, так медленно, что я без труда настиг свой вагон и забрался вовнутрь. Тут я с удивлением заметил, что состав был необычайно длинным. Может быть, к нему прицепили вагоны? Но где? Как и в вымершем городе, на перроне не было ни души, словно последние жители сели на поезд, чтобы убраться отсюда подальше.
С этим резко контрастировало то, что толпа в коридоре вагона была теперь намного плотнее, чем в момент прибытия на вокзал, и я изрядно намучился, протискиваясь между людьми, казалось, непомерно толстыми под стать их раздутым чемоданам и всевозможным котомкам, которыми был завален весь пол, – бесформенным, похоже, собранным на скорую руку и кое-как перевязанным в большой спешке. Пока я с трудом продвигался вперед, мужчины и женщины с усталыми хмурыми лицами провожали меня немного неодобрительными, возможно, даже враждебными, во всяком случае, несмотря на мою улыбку, недружелюбными взглядами… Быть может, этих бедных, явно измученных лишениями людей просто шокировало мое неожиданное появление, моя добротная одежда, извинения, которые я на ходу бормотал на школьном немецком, выдающем во мне чужака.
Я снова стал пробираться к своему купе, испытывая смущение от того, что я невольно доставлял им дополнительные неудобства, но не нашел его, и, добравшись до конца коридора, вынужден был развернуться и двинуться обратно в направлении головы поезда. На этот раз доселе безмолвное недовольство нашло выражение в ворчании и отдельных негодующих возгласах на саксонском диалекте, причем сами слова, равно как и их предполагаемое значение, я по большей части так и не понял. Заглянув в проем раскрытой двери купе, я, наконец, заметил свою пухлую черную дорожную сумку и смог точно опознать свое место, свое прежнее место. Теперь оно было занято, впрочем, забиты были обе скамьи, на которых уместилась и целая орава детей, сидящих между родителями или у них на коленях. А кроме того, у окна стоял взрослый мужчина, который повернулся, как только я вошел в купе, и стал меня внимательно разглядывать.
Поскольку я не мог решить, как мне следует себя вести, я просто остановился перед самозванцем, который прикрывал лицо широко развернутой «Берлинер тагес-цайтунг» и читал. Все молчали, все как один – даже дети – с невыносимым упорством уставились на меня. Однако, по всей видимости, никто не собирался засвидетельствовать мое право на это место, которое я выбрал на вокзале в пункте отправления (после раздела территории Германии Айзенах стал чем-то вроде пограничной станции) по своему обыкновению так, чтобы оно было обращено в сторону противоположную направлению движения, ближе к коридору. Я и сам, впрочем, чувствовал, что мне не под силу отличить друг от друга этих не слишком любезных попутчиков, которые так умножились за время моего отсутствия. Я потянулся было к сетке для багажа, словно собирался взять что-то из своих вещей…
В этот момент пассажир медленно опустил свою газету, взглянув на меня с безмятежным простодушием собственника, уверенного в своих привилегиях, и я с совершенной ясностью увидел перед собой свои собственные черты: ассиметричное лицо с крупным, выгнутым носом (знаменитым «сердитым носом», который достался мне от матери), глубоко посаженные темные глаза, увенчанные густыми черными бровями, из которых правая жесткой кисточкой топорщиться над виском. Прическа – довольно короткие спутанные кудри, пронизанные седыми прядями, – была точь-в-точь моя. Увидев меня, этот человек улыбнулся с некоторым удивлением. Его правая рука разжалась, выпустив смятые газетные листы, и он потер ею вертикальную выемку под ноздрями.
Тут я вспомнил о накладных усах, которыми я обзавелся, отправляясь на это задание, весьма искусно выполненных и вполне правдоподобных, ни чем не отличающихся от тех, что я носил прежде. Однако лицо на той стороне зеркала было совершенно гладким. Помимо воли я рефлекторно провел пальцем по верхней губе. Мои накладные усы, конечно, были все еще там, точно на своем месте. Губы пассажира еще шире растянулись в улыбке, возможно, язвительной, по крайней мере, ироничной, и он точно так же слегка коснулся рукой своей голой губы.
Охваченный внезапной иррациональной паникой, я рывком вытащил свою тяжелую переметную сумку из багажной сетки, прямо над этой головой, которая принадлежала не мне, хотя, вне всякого сомнения, была моей (в известном смысле, даже более подлинной), и вышел из купе. У меня за спиной все повскакивали, и раздались возгласы протеста, словно я совершил кражу. Потом, перекрывая весь этот шум, послышался нарастающий смех, раскатистый и звонкий, который наверняка – так мне показалось – издавал пассажир.