— Вообче-то я туды и направляюсь… Только трэба доплатить.
— Доплатим! — с готовностью заверил его Кирилл.
— Так ты не один будешь?
— Трое нас.
Железнодорожник задумчиво почесал недельную щетину, достал полный табаку кисет, рванул размашистым движением «Биржевку» и ловко, одним приёмом, скрутил предлинную «козью ножку». Всыпав в неё рубленый корень самосада, прикурил и затянулся. Щуря глаза от дыма, сказал:
— Ладно. Трое так трое. Только учтите — кочегара у меня нету, так что будете меня подменять.
— Как это?
— А так это — хватаешь лопату, набираешь угля побольше — и кидаешь в топку подальше!
— Сделаем! — повеселел Авинов.
И четверти часа не прошло, как флегматичный путеец перевёл стрелку — резким металлическим звуком щёлкнули рельсы, открывая выход с запасного на главный путь.
Неторопливо вращая колёсико, машинист открыл клапан давления пара и взялся за реверс. Дав гудок, «джойка» шумно выбросила струи белого, как кипень, пара. Задрожала, пробуксовывая колёсами. И тронулась, плавно набирая скорость. Семафор показал «зелёный».
Ближе к ночи паровоз проследовал через большую станцию, многажды меченную жёлтыми огнями. Выглядывая из паровозной будки, Кирилл подсматривал, как под ветром качались жестяные плафоны тускло горящих ламп, и по блестящему от сырости перрону скользили причудливые тени. Часовой с винтовкой старательно выхаживал туда и обратно, бдительно охраняя завоевания революции.
— Хо-одит… — проворчал машинист. — И чего зря ходить? Боятся, что перрон унесут?
— Слушайте, — сказал Кирилл, — а я до сих пор не знаю, как вас звать.
— Дык и я вас не спрашивал. Зови Филимонычем, не ошибёшься… Вы мне лучше такое дело объясните: куда бежать-то собрались? От кого — я уже понял…
— Мы не бежим, аксакал, — осклабился Саид, — мы пробиваемся!
— Какой я? — нахмурился Филимоныч. — Каса… сака…
— Аксакал, — сказал Корнилов, — значит «белая борода». Это они так уважительно стариков называют.
— Эва как… — протянул машинист. — Ну, тогда ладно…
— На Дон мы пробиваемся, — продолжил генерал, морщась. — К Каледину.
— Вон оно чего… Это дело. Атаман, говорят, мужик честный, большевиков на Дон не пущает. А вы, стало быть, с ним на пару. Ага…
— Не совсем так, — вставил Авинов. — Это не мы с Калединым, это он с нами.
Перехватив остерегающий взгляд Корнилова, Кирилл покраснел: что у него за язык, в самом деле!
— А ты-то с кем, Филимоныч? — поинтересовался генерал.
— А ни с кем, — спокойно ответил машинист, — я сам по себе. Вона, два моих балбеса вернулись — бескозырки набекрень и мозги туда же. Мы, говорят, интер-нац-листы. Это как, спрашиваю? А так, говорят, что немцы — наши братья! Раз так, говорю, гуляйте отседова! И выгнал обоих. Пущай их братцы и кормят… Ещё этим меня обзывали… как его… проле-тарьятом, а один еврейчик местный, Изя из ревкома ихнего, мне всё: «Товарищ… товарищ…». Я ему всё как есть объяснил: мне, говорю, уважение окажи! А уважить можно только через «господина»! Какой я тебе товарищ, говорю, морда твоя жидовская? Обиделся… А чего обижаться, спрашивается? Сам же, наверное, тоже из этих… интер… тьфу ты! Интернац-листов.
Докурив «козью ножку», Филимоныч притоптал окурок и велел Кириллу подбросить угольку.
— А мы пока вашему енералу перевязочку сделаем, — проворчал он. — И не зыркай на меня, подкидывай давай, подкидывай…
…Киев встретил белогвардейцев шумом и гамом полумиллионного города. Чудилось, что всё население разом снималось с места. В рваных поддевках и сюртуках, в шинельках и бушлатиках, с мешками, облезлыми чемоданами, баулами, тюками люди брали поезда штурмом, битком набивались в тамбуры, висли на тормозных площадках.
Бойцы заградотряда пытались проверять отъезжающих на предмет благонадёжности, но напор толпы был сильнее — озлобленных, загнанных людей не пугали даже выстрелы.
На привокзальной площади народ толокся, как на Еврейском базаре [47]в праздник. Быстроглазые босяки рвали из рук вещи, предлагая их поднести, затурканные бабы с корзинами отбивались как могли. Извозчики и дрогали [48]крутились каруселью. Лоточники торговали поштучно папиросами Месаксуди, бубликами и подозрительными пирожками, колбасой-кровянкой и сахарными пальцами в розовую и белую полоску.
А двери вокзала были залеплены афишками председателя Викжеля: [49]«Сегодня ночью из Быхова бежал Корнилов сухопутными путями с 400 текинцев. Предписываю всем железнодорожникам принять все меры к задержанию Корнилова. Об аресте меня уведомить».
— Вот шакал! — скривился Саид. — И этот ловить!
Поезд до Харькова опоздал на шесть часов. Обсыпая себя чёрной шлаковой гарью, состав приблизился медленно, погромыхивая буферами и скрипя колёсами.
«Белые» садились не с перрона, а с соседней платформы, через выбитое окно, минуя посты красногвардейцев-милиционеров, и заняли места в купе — Кирилл с Саидом примостились у окна, а Корнилова уложили на верхней полке. Кроме них, в купе втиснулись ещё семеро — два торговца-черкеса, худосочная дамочка в возрасте, офицер и трое солдат — старообразный, молодой и ещё один, с замотанной бинтом головой. Ни выйти из купе, ни даже приоткрыть дверь в коридор было невозможно — всё забивали тела. Люди занимали полки и проходы, сидели и лежали на туго набитых мешках, на крепко сколоченных из толстой фанеры чемоданах. Грызли сухари. Дули чай. Дымили цигарками.
В вагоне было душно, пахло карболкой, потом и овчинами. За стенкой слышался разговор:
— Чего стоим?
— Обер говорил, что проверяют пассажиров, кого-то ищут.
Ладонь Кирилла сжала крепче рукоятку «парабеллума». Он посмотрел на Саида, сидевшего напротив, — текинец медленно кивнул: понимаю, мол, политический момент.
Вдруг состав дёрнулся, сотрясся. Со скрипом тронулся, замедленный пересчёт колёсами стыков ускорился, стал бодрее. Поехали. Пронесло…
Авинов прислушался к разговорам, доносившимся из коридора:
— …Усё народное добро возвернут за справедливый выкуп. Понял? Чего буржуи нахапали за сто лет, всё — нам! Рабочим и крестьянам. Понял? Товарищ Ленин уже это нужное дело начал, чтоб казна с людями делилась. Понял?
— …А вот на Аральском море водится птица, которая несёт яйца с добрый арбуз, и оттого там никогда голода не бывает, потому что одного яйца довольно на большую крестьянскую семью…
— …Та мени вже усэ одно, яка власть, тильки б була! Кажну ночь стреляють! То москали-бильшевики пуляють, то батька Ус набежить…
Два казака, сидя перед дверями купе, говорили о своём.
— Россия? — рассуждал донец со светлым чубом. — Конечно, держава была порядочная, а ноне в низость произошла. Ну и пущай. У нас своих делов много…
— Що балшавики думають? — вторил ему чернявый. — И що будэ совитска власть робиты? Зараз поперед церкви на площади в кажной станице виселицу громадят, всих вишают подряд, тильки б до рук попался. Та нехай ця власть подохнэ!
Солдат с забинтованной головой высунулся в коридор и воспроизвёл проповедь на революционный манер:
— Братие! Оставим все наши споры и раздоры. Сольёмся воедино. Возьмём топоры да вилы и, осеняя себя крестным знамением, пойдём вспарывать животы буржуям! Аминь.
Солдатня довольно загоготала, а какой-то интеллигент, длинный как жердь, в бедном потёртом пальто, переносивший пытку стояния, истерически закричал:
— Проклятые! Ведь я молился на солдата! А теперь вот, если бы мог, собственными руками задушил бы!..
Странно, никто интеллигента не убил, не побил даже… Авинов прикрыл глаза и откинулся к гудящей стенке. Болото… Вонь…
Ранее он говорил себе: «Одураченная толпа», — а теперь увидел её в натуре, как есть. И в душном вагоне, и на киевском вокзале, и по всей России-матушке царствовала толпа, претворяя в жизнь свой нехитрый главнейший закон: принизить всё, что хоть чем-то выделяется, хоть как-то возвеличено, стремится к свету. Человеку толпы никогда и в голову не придёт сделать попытку возвыситься, попробовать приподняться до уровня тех, кто лучше тебя, смелее, совершеннее. Нет, надо и самому валяться в грязи да низости, и других-прочих поставить на колени, бросить в навоз рядом с собою. Лежи и хрюкай, как мы! Не выделяйся! Тебе что, больше всех надо? Ах, надо?! Ребяты, тута буржуй! Бей его!