Меня понесло, я не мог остановиться:

— Пусть я «мальчишка» и ничего не испытал. Зато я знаю, что мой отец воевал, а мать в деревне… они голодали, а работали они…

Она тяжело поднялась, стояла, держась за стол. Губы ее вздрагивали. Она набрала воздуху — мне показалось, что она выкрикнет сейчас… Но грудь ее медленно опустилась.

Я же не мог остановиться и теперь. Не знаю, но даже как будто озлобление нашло на меня и слова выскакивали с какою-то острой радостью, словно сидели годы под замком и думали: пожизненно, и смирились, что пожизненно, и вдруг — поворот, в стене дырка, и — на волю.

— И нечего вам на улице кричать! Хоть год кричать будете, а только никакой мальчик к вам не подойдет и ничего вам не скажет.

— Ты… ты… — выдавила она из одышки и опустилась на стул, закрыла лицо руками.

— И нечего вам… — продолжил я, но уже сам чуть ли не со всхлипом. — И Марту я от вас заберу!

— Куда это вы меня заберете? — раздался за моей спиной ровный, но напряженный голос, среди этого всего моего крика — и внутри, и снаружи — словно ледяной.

Держась за ручку двери, на пороге комнаты стояла Марта.

5

Странно, но я не был поражен. Более того, я даже не удивился. То есть, конечно, внезапность в ее появлении была, но я воспринял ее так, как если бы Марта находилась в другой комнате, и я знал бы, что она в другой комнате, и знал бы, что все слышит. Я не схватился за голову, я не замер, я не бросился бежать — я только на мгновенье запнулся. Я протянул руку, указывая Марте на плачущую Ирину Аркадьевну, и сказал так, словно она, Марта, тоже была виновата:

— Вот видите?!

Не знаю, не буду утверждать наверное, но мне кажется, что порою драка или скандал могут больше сблизить, чем дружеская беседа. Могут, во всяком случае, когда случается это между незнакомыми и малознакомыми людьми. Ведь беседа не может быть по-настоящему дружеской при первом общении, она может быть лишь дружественной, то есть содержать в себе элемент осторожной вежливости. А вежливость здесь — хотя сама по себе и ценное проявление и необходимое — все-таки некоторая боязнь наткнуться на острое и незнакомое в другом и другого своим острым и ему незнакомым задеть. А уж какая вежливость в драке! Распря незнакомых людей может дать результаты обратные собственно распре, то есть быстрое их ознакомление друг с другом, форсированное, если можно так выразиться. И если все-таки та, последняя грань не будет перейдена, а не зная человека нащупать его слабое место трудно, и если случай вновь сведет этих людей (время же злости и неприязни здесь короткое: это на близких и родных мы можем дуться годами, потому что они на глазах) — так вот они уже и раскрыты, а взаимные ушибы и ссадины, хотя и отдаленно, но при обоюдном желании могут быть восприняты как следы только излишне бурного сближения.

Разумеется, что ни о чем таком я тогда не думал.

Я указал Марте рукой и сказал это «вот видите» и сам не знаю почему: может, что от растерянности, а может, что и по инерции. Но они-то и помогли тогда (в какие-то моменты очевидная нелепость говорит больше за тебя, чем пространное объяснение). Во всяком случае, Марта посмотрела на меня не зло, а скорее с удивлением, хотя и строгим.

Она подошла к Ирине Аркадьевне, наклонилась к ней, обняла ее за плечи, что-то ей на ухо стала быстро-быстро говорить, какую-нибудь успокоительную, думаю, бессмыслицу, когда смысл значения не имеет, а имеет значение тон и продолжительность, потом подняла на меня глаза:

— Ну что вы стоите? — почти повелительно окликнула она меня. — Воды принесите — из двери направо, в углу.

Я послушно кивнул и, наткнувшись на стул, за спинку которого держался, и чуть его не опрокинув, выбежал из комнаты. Нашел умывальник, набрал воды, а когда вернулся, Ирина Аркадьевна уже не держала рук у лица, они лежали на коленях и в пальцах был зажат платок. Марта стояла за спиной — прямая — держась за спинку стула: они были — как на старой фотографии.

Я подошел и протянул стакан Ирине Аркадьевне. Руки ее сжали платок, потом как-то очень быстро разжались, и платок упал на пол; она взяла стакан, донесла его до губ осторожно, словно боялась расплескать, хотя он и не был полным, и отхлебнула глоток; потом так же медленно вернула стакан… мне.

— Вы не уходите, — сказала она глухо и глядя в сторону; потом обернулась и положила ладонь на руку Марты. — Вы не уходите… пожалуйста. Вы здесь… а я пойду к себе, — она подняла на меня глаза. — Пожалуйста.

Она встала и вышла из комнаты. Я проводил ее взглядом: испуганная птица на спине была перечеркнута косой складкой; я повернулся к Марте.

— Ну что ж, садитесь, — проговорила она, чуть улыбнувшись краями губ. — Разыскали-таки меня. Ну садитесь, раз разыскали.

Я украдкой разглядывал ее. Нет, прежнее неловкое чувство не возвращалось. Да я и чувствовал, что то уже пройдено. Я думал о другом: что дальше? Что-то было уже, но я еще не понимал — что?

— Не нужно было так с ней, — сказала Марта, но как бы и извинительно. — Она странная, потому что одна. Она многое забыла: у нее была трудная жизнь, а сейчас… Но она хочет всех жалеть, только не знает — как подступиться. Она и про себя так рассказывает, про одинокость, чтобы ей как бы разрешили жалеть. Она про Леночку говорит, что глупая и жизни не понимает — это потому, что думает, что Леночка счастлива. Хотя, конечно, она счастлива.

— Разве?

— Вот и вы… — Марта грустно улыбнулась. — Разве мало того, что умные несчастливы, вы хотите, чтобы и глупые. А Леночка хотя бы не хитрая. Это она вас послала?

— Нет. Я сам.

— Зачем?

— Не знаю, — я пожал плечами, но как-то вдруг испугался этого пожатия и этих слов и сказал торопливо: — Я искал вас, потому что хотел…

— Хотели мне помочь, — досказала она быстро. — Многие хотят мне помочь, что-то уж очень многие. Вот я от них и бегаю.

— Но я хотел, — снова собрался я и опять не смог досказать; она опять меня перебила:

— Прежде, чем хотеть, нужно бы подумать: нуждаюсь ли в ней, — сказала она холодно.

— Конечно, нуждаетесь, — проговорил я вдруг серьезно.

Мое это твердо прозвучавшее заявление, конечно же, не столь твердо стояло внутри, а слова вышли сами по себе, на свой страх и риск.

Марта сбилась с взятого тона. Она хотела вернуться, даже сказала: «Вы так думаете», потом, еще поборовшись, добавила: «Ну вы и…» — но старания ее были, как видно, напрасны. Щеки ее порозовели, пальцы посуетились по столу и замерли, губы дрогнули и как бы пробежали еще по запасу ненужных теперь слов немым осторожным лепетом — она была красива, и я открыто уже и чуть ли не с восторгом смотрел на нее.

— Ну вот, — сказала она тихо и осторожно, — я теперь уезжаю. Правда, билета не смогла сегодня взять, но мне обещали на… скоро.

— В Каргополь? — сказал я.

— Ах, вы и это знаете?! Да, домой. Вам Ирина Аркадьевна сказала?

— Нет.

— Как? Или… это он вас тоже?..

— Нет, это не Ванокин, я с ним о вас не говорил. Это… — я замялся. — Здесь так много странного, что… Вы не должны думать, что у меня что-то другое… Видите ли, здесь все не так просто.

— Конечно, совсем не просто. Но вы-то как оказались?..

Она не смогла договорить (или не хотела); ее лицо сделалось строгим. И тогда я решился. Я не думал, что мой рассказ может выглядеть смешным, и я уже понял, что он ни с какой стороны не смешон. Я рассказал, я верил, что и она доверится мне: я хотел верить, что я сейчас единственный, кому она сможет довериться. Что из того, что это звучит самоуверенно — для меня ведь это было очевидно.

И я рассказал ей о Думчеве, о телеграмме, о том, как Думчев следил и что он выследил, и о своем с ним последнем разговоре; рассказал ей о Никонове, о письме (но не тронул его «тайны») и о том, что все связывается в какой-то еще непонятный для меня узел, что все не просто так, что, может быть, я еще не решился бы прийти, во всяком случае, не решился бы так говорить, если бы думал, что все это только одни совпадения, а Думчев — шут, а старик Никонов — сумасшедший, а Ванокин — нахал, а Алексей Михайлович — просто усталый человек.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: