Думалось запутаннее и длиннее. Это теперь я вроде конспективно записываю тогдашние мысли. Вспомнились мне все обиды — заслуженные и незаслуженные, все взыскания, недополученные звездочки.
В конце концов спросил себя: почему я должен терпеть? Слава богу, не война, в армии я наслужился, так не пора ли сказать: хватит!
Да — нет. Ноль — единица. Великая штука — двоичный счет! Только как же трудно уложить себя в эту предельную определенность: да — нет, ноль — единица?
Щусев сказал: пишите рапорт. Что он имел в виду, я понятия не имел, возможно считал, что я должен подробно объяснить, как дело было, показать — моей вины в случившемся нет, но я придал его словам иной смысл. Рапорт написать? Советует? И напишу, обязательно, непременно напишу!..
И написал: «Прошу уволить меня в запас. Полагаю, армии я свое отдал, надеюсь в гражданской жизни быть более полезным своей любимой Родине».
Поглядывая на две с половиной ровненькие строчки, любуясь и написанным собой, я думал: все правильно — коротко, с достоинством. Родина — с большой буквы написал. Пусть попробуют придраться! Нет, я даже себе не признавался, меня ведь заботило, а станут отговаривать, предложат повременить, еще раз подумать или вздохнут с облегчением?
Первым рапорт должен был подписать командир эскадрильи — непосредственный начальник.
— Сдурел? — Спросил Батя. — Кому ты на гражданке нужен?
Но когда я размахался руками, доказывая, что больше терпеть не могу, не хочу, не желаю… Он молча взял ручку, пожал плечами и скромненько начертал на рапорте: «Не возражаю».
— Вольному воля.
В тот же день бумага пошла по инстанциям. Командир полка вызвал, велел сесть. Поглядел в лицо и спросил, по своему обыкновению, спокойно:
— Подумал хорошо?
— Так точно, хорошо.
— Может, еще подумаешь?
— Для чего?
— Обиделся, значит? А на кого?
— Какое это может иметь значение? Я ведь рапорт написал, а не жалобу. Прошу об одном — увольте.
— Спасибо за разъяснение, а то я не совсем понял, чего ты просишь. Значит окончательно и бесповоротно: позвольте нам выйти вон? Не одобряю, Ефремов. Летчик ты — нормальный, а амбиции и заносы у тебя — ни в какие ворота. Рапорт полежит пока у меня. А тебе предоставляю такую возможность, — тут он помолчал, поиграл пальцами и стал объяснять, что за возможность собирается мне предоставить.
В гарнизоне, узнал я, ожидается наивысочайший гость. Командир полка дает мне возможность отпилотировать перед гостем. Всякие ограничения снимает: комплекс фигур сам могу определить, высоту тоже. Короче говоря, он давал мне четыре минуты свободы над летным полем и возможность доказать: авиация — это красота и сила!
После полета мне было обещано представление гостю, что давало, как я понял, шанс вытащить «счастливый билетик».
Наверное, лишь очень наивные люди могут рассчитывать на поправку своих пошатнувшихся дел — денежных, служебных, любовных, вообще, — любых — с помощью лотереи. Но искушение вытянуть счастливый билетик велико. Преодолеть его трудно. К тому же свободный пилотаж над аэродромом — как можно отказаться от такого?! День пришел. Мне было отдано на четыре минуты небо и разрешено, даже предписано показать, что я могу.
Снизился я вне видимости с аэродрома, за лесом и над полосой промчался прежде, чем кто-нибудь мог услыхать летит! Знал: это производит неотразимое впечатление — бесшумно несущийся «миг» едва не цепляющий фюзеляжем за бетон. Точно на траверзе сооруженной накануне гостевой трибуны я поставил машину в зенит и, оборачивая ее восходящими бочками — одной, другой, третьей, — полез вверх. Знал: вот когда только обвальный грохот двигателя обрушится на летное поле и это непременно подействует.
Отвесно валясь к земле, я выжидал мгновения, чтобы потянуть машину из пикирования, потянуть расчетливо — с консолей должны слететь спутные струи, рожденные перегрузкой, а «миг» вроде неохотно, словно бы делая мне персональное одолжение, станет выходить в горизонтальный полет и выравняется окончательно над самым-самым бетоном.
Секундная пауза, чтобы наблюдающие осознали, как мало высоты осталось в запасе, и сразу — вверх!
Четыре минуты — много это или мало?
Поверьте на слово, если работать на пределе возможного — вечность! Так и поймите меня: пилотировал я долго и беспощадно.
Не стану кривить душой, да, я очень хотел в этот день выиграть свой, может быть, главный приз. И не верил… Нет-нет, в себе я не сомневался. Мой пилотаж должен был заслужить признание. Другое дело — лотерея, в нее я не верил. Жульничество сплошное — все на свете лотереи.
С этим и приземлился.
По рации мне приказали подрулить к гостевой трибуне.
Вылезая из кабины, я постарался разглядеть высочайшего гостя. К удивлению своему обнаружил рядом с ним пресимпатичнейшую, совсем молоденькую особу женского пола. Дальше все происходило так:
— Товарищ маршал, гвардии старший лейтенант Ефремов…
— Он остановил меня, не дав закончить рапорт, очень мягко, по-домашнему совсем сказал:
— Благодарю, милый. Молодец. Только смотреть страшно.
— Служу Советскому Союзу, — пробормотал я уже в объятиях высочайшего гостя. Как только он высвободил меня, я отстегнул нагрудный знак военного летчика первого класса и спросил (надо же было компенсировать его домашне прозвучавшие слова и объятия): — Разрешите, товарищ маршал, вручить этот маленький сувенир вашей ослепительной дочке?!
— Валяй, вручай. — Каким-то совершенно другим голосом сказал гость. И я понял — всякий интерес ко мне у этого человека пропал.
Ослепительная блондинка, как я узнал потом, была последней женой женолюбивого маршала. Поди — угадай! Раз в жизни попытался сделать «ход конем» и тут же вляпался. Так, впрочем, и надо — не берись за то, к чему не способен.
Рапорт пошел наверх и спустился вниз. Просьба была уважена: «Уволить в запас с льготной выслугой двадцать пять лет и восемь месяцев». Так мне разъяснил кадровик. Добавив от себя:
— С тебя причитается.
Радоваться или горевать, откровенно говоря, я уже и не знал.
8
Эту книгу Ефремов читал уже не первый раз и, как всегда, ожидал одной страницы и там одного абзаца: «Майор Ковальчи всю войну прослужил в авиации ПВО и так случилось, что боевых вылетов ему довелось выполнить только восемнадцать. Впрочем, это не помешало летчику уничтожить четырнадцать самолетов противника».
Прочитав эти строчки, Ефремов возмущенно ругался.
Только восемнадцать вылетов! Только! Идиоты безмозглые, писаки, — мысленно обращался Ефремов к автору, — Попробовали бы один вылет сделать. Только!.. А сбил сколько? Понимать надо — штучная же работа. А этот гад снисходит — впрочем!
Ковальчи, по справедливости если, — памятник бы поставить надо.
Сначала у меня была мысль поставить эту историю в самое-самое начало книги. Но подумал: мало кто сегодня интересуется нашей последней большой войной. Для молодых и вовсе, что древние походы, что Курская дуга — вроде антиквариата. Поэтому и припрятал, перенес историю, что сейчас расскажу, сюда — вглубь.
Шла война.
В городе мы оказались законно — отпросились у командира эскадрильи и были отпущены до восемнадцати ноль-ноль. А что задержались, так это уж чистая случайность.
Большой, раньше очень зеленый, красивый город выглядел ужасно — развороченные дома, те, что уцелели, — без стекол, с ослепшими окнами, в обитаемых — фасады в броне жестяных труб от печек-времянок, не дома — гигантские органы… И надо всем — неистребимый запах пепелища. Сколько лет прошло, а запах этот не могу забыть.
По щербатой мостовой, хрустя битым стеклом, шагала длиннейшая колонна пленных. Их было с тысячу, может и больше, а сопровождающих — рассредоточенный по бокам шествия взвод, да человек пять в раздолбанной полуторке катили позади строя. На помятой крыше машины стоял пулемет — старик «Максим». Пулемет выглядел совершенно символическим.
Мы с любопытством разглядывали пленных — летчикам не часто случалось увидеть противника в лицо, так сказать, крупным планом. Поймал себя на мысли: никакой ненависти эти шагающие в серой колонне люди, уставшие и равнодушные, у меня не вызывают. Смутился даже, поглядел украдкой на ребят — и на их лицах читалось откровенное недоумение.