— Товарищ командир, старший лейтенант Ефремов задание выполнил.
— Ну шо, Коккинаки, капитально пересрал?
— Трошечки. — Сказал я, потому что промолчать было невозможно.
3
— Не понимаю вас, Павел Васильевич, положим, Ефремов и виноват, согласен, ему не следовало выгонять женсовет из своей квартиры. Невежливо. Дамы все-таки…
— Женщины пришли культурно… познакомиться как можно образцово содержать квартиру, хотя тут не Ефремов… супруга…
— Павел Васильевич, раз Ефремов не очень при чем, тем более я не могу отстранять его от полетов. Сами, своей властью наказывайте, по вашей линии. А я не подпишу приказа — отстранить! Не могу.
— Но, командир, его больше ничем не пронять. Лично прошу: суток на пяток хотя б, пусть посидит на земле, попереживает… А?
— Нет, комиссар, нет.
Начну с самого главного — она постоянно задавала мне неожиданные вопросы. И к тому еще коварные! Потянется кошкой, прищурится и, как бы между прочим, лениво так спросит:
— Ну, почему, Андрюша, почему тебя всегда тянет возражать начальству? Эта вечная оппозиция не доведет тебя до добра, мой милый. Почему — объясни?
Что душой кривить, я, конечно, догадывался, куда она клонит, но старался прикинуться удивленным и в свою очередь спрашивал:
— О чем это ты? К какому начальству я не лоялен, кого персонально ты имеешь в виду?..
Но не так-то просто было ее провести. Мое деланное изумление она замечала моментально и гнула свою линию:
— Не хочешь, не отвечай, Андрюша, твое право. Но именно в том и заключается твоя главная беда, мой милый, что ты против начальства вообще, против всякого и особенно против твоего непосредственного.
— Если ты права, выходит я — анархист, махновец? — изображал я крайнее возмущение.
Но она и тут не злилась, она никогда не злилась, просто она не умела злиться или выходить из себя. Она только по-кошачьему щурилась и спрашивала с едва заметной усмешкой:
— Выкручиваешься, бедняга?
Нет, эта женщина не способствовала миру и тишине в моей душеньке, увы. К сожалению, Марина была умна, она умела будить беспокойство в других людях. И ото всего этого внутренний разлад и без того нараставший во мне с годами службы, вообще с годами, увеличивался еще больше: летать по-прежнему было для меня праздником, а служить — наказаньем.
И на этот раз она спросила, как всегда, вдруг вроде и не совсем всерьез:
— Отчего ты такой хмурый сегодня? Мне кажется, ты чего-то боишься, да?
Призвав в помощь всю свою выдержку, а еще и тень Маяковского, я ответил:
— «Тот, кто постоянно ясен, тот, по-моему, просто глуп…»
Но Маяковский не помог.
— Ан-дрю-ша, бедненький, опять выкручиваешься? — как обычно усмехнулась она. — Значит, по существу отвечать не желаешь. Ну, что ж, не смею настаивать.
Чтобы ответить по существу, пришлось бы начинать из очень далекого далека да и то, сомневаюсь, чтобы я сумел убедить ее.
Едва ли не самым главным пугалом в авиации, так сказать, пугалом номер один, был обнаруженный еще на заре человеческого летания и утвержденный в этом ранге штопор. Штопор — это когда самолет, потеряв скорость, начинает, стремительно вращаясь, падать…
Штопор бывает преднамеренный и непроизвольный. В преднамеренный — летчик вводит машину сам. Для чего? Чтобы вывести и убедиться: машина из штопора выходит, а он, летчик, умеет и может сохранять власть над своим летательным аппаратом даже в столь критической ситуации. В непроизвольный штопор сваливаются, попадают чаще всего из-за грубых ошибок в технике пилотирования, из-за ротозейства, обычно усугубляемых либо внешними условиями, либо слабой профессиональной подготовкой пилота.
Любопытно заметить, временами вокруг штопора сгущаются тучи почти мистического ужаса, чаще всего это происходит, когда на службу зачисляют новый тип самолета. Порой о существовании штопора вроде забывают, будто он «Прошел», как проходят даже самые грозные эпидемии, и все надеются — больше эта напасть не вернется…
Не могу здесь проанализировать природу этого явления до самого конца, изложить перечень способов профилактики: во-первых, проблема слишком специальная и, во-вторых, такая попытка непременно увела бы меня слишком далеко от основной темы. Поэтому замечу лишь: каждый всплеск неприятностей, так или иначе связанных со штопором, непременно вызывает приток новых предохранительных инструкций, увеличение разного рода запретов, рост призывов к сверхбдительности и множество иных бумажных мер, непременно возлагающих всю полноту ответственности за возможные последствия на летчика.
Не буду спорить: большая или меньшая доля истины, какой-то процент здравого смысла в инструкциях обычно содержится, любимое выражение авиационных талмудистов: наши наставления написаны кровью, не лишены основания. И все-таки… я не люблю их, как огня боюсь распухшую до невероятных размеров охранную «документацию». Почитаешь и невольно думаешь; ну, кому могло прийти в голову, будто мы — самоубийцы? Все? Или, если не потенциальные самоубийцы, так — недоумки…
И хочется закричать: подумайте, товарищи хорошие, я сдал зачет по очередному руководящему наставлению или инструкции, я освоил устав и превзошел воздушный кодекс, проскочив сквозь шесть, допустим, сотен параграфов, но где гарантия, что в реальной обстановке полета не возникнет шестьсот первое стечение обстоятельств как раз и непредусмотренное мудрой бумагой? Или даже проще: а не могут ли замусоренные самыми благими намерениями составителей бумаг мои мозги, мозги летчика перепутать параграф пятьсот шестьдесят пятый с параграфом пятьсот пятьдесят шестым?
Поверьте в здравый смысл пилота! Поверьте в его способность анализировать положение, решать, как действовать по обстоятельствам истинным, а не возможным, вот что в первую очередь должно гарантировать безопасность полетов, а не эвересты письменных предписаний и ограничений.
Но, извините, я несколько отвлекся.
За неделю до разговора с Мариной меня нежданно-негаданно назначили летчиком-инструктором. Теперь в мои обязанности входило переучивание строевых летчиков-истребителей на новейшей реактивной технике.
После двух — трех полетов с инструктором, как только слушатели убеждались, что слухи о сложности реактивных самолетов, о рискованности полетов на них и прочие страхи сильно преувеличены, все шло, большей частью, без особых затруднений и осложнений.
Но тут, не в нашем даже полку, а где-то произошла катастрофа: «спарка», истребитель, оборудованный второй кабиной для инструктора, не вышел из штопора. И немедленно последовали распоряжения: проверить весь инструкторский состав на ввод и вывод самолета «миг» из штопора, поднять высоту выполнения фигуры до семи тысяч метров, крутить не более одного витка… вывод заканчивать не ниже четырех тысяч метров, а еще — на приборных досках нанести вертикальную красную черту, строго соответствующую нейтральному положению элеронов… Были и другие распоряжения, до пункта «м» включительно.
Инструкторов проверили.
В летные книжки записали, печатью прихлопнули. В Приказе объявили: зачеты по теории штопора приняты. Все, как велено, было сделано. Летаем, так-то оно так, да не совсем как прежде проходят полеты. Кое-кому из слушателей красная вертикальная черта, появившаяся на приборной доске, явно действует на нервы. Никто ни словом, ни намеком своих опасений, понятно, не высказал, только я почувствовал, Колеванов, например, стал рулями действовать с каким-то замедлением, в полете начал держаться скованно, на земле неприятно заглядывать мне в глаза, будто бы ожидал дополнительного, хотя бы наималейшего поощрения…
Был ли то, так сказать, на самом деле синдром штопора, я, Правда, не знал, но, откровенно должен сказать, забеспокоился.
Попробовал потолковать с Колевановым по душам, только ничего не вышло. Он оставался замкнут, ни на какую откровенность не шел, отвечал на мои вопросы по уставному тупо: «Так точно, товарищ командир, никак нет…»