«… в-третьих, меня должны заранее ознакомить со способами и приспособлениями распыления реагента;
в-четвертых, во всех полетах на воздействие экипаж обязан не снимать (!) парашютов;
в-пятых, лиц, прикомандированных от метеорологической службы, следует провести через ВЛК;
в-шестых, упомянутые лица должны выполнить по 1–2 прыжкам с парашютом непосредственно с борта летающей лаборатории;
в-седьмых, в процессе выполнения программы не допускать замены лиц, предварительно подготовленных и проверенных. Особо строго это требование надлежит исполнять в отношении прикомандированных метеорологов».
Кажется, я ничего не упустил. Художественного произведения, я сознавал, не получилось, но с точки зрения обеспечения безопасности, полагаю, я написал все толком.
Перепечатав это сочинение на раздолбанной пишущей машинке, числившейся за летной комнатой, расписался, указал дату и с чувством исполненного долга положил листок на пустой стол Александрова. Теперь я мог со спокойной совестью покинуть аэродром.
По пути в больницу были сделаны две остановки. Первая — у магазина «Фрукты, овощи». Точно не зная, что Любе можно, а чего нельзя, я взял и винограда, и мандаринов, и апельсиновый сок, и, на всякий случай, еще очень красивый изюм без косточек. Вторая остановка была у цветочного киоска.
— Девушка, — сказал я строго, — мне нужны не лапаные розы. Такие есть?
— Не поняла, какие вам нужны розы? Вот, выбирайте, пожалуйста.
— Каждое утро я наблюдаю, как вы вручную обрабатываете полураспустившиеся цветы. Такие мне не подойдут.
— Возьмите бутоны, — девица окинула меня полным презрения взглядом, — они вполне неприкосновенные и стоят, между прочим, дешевле.
Не странно ли — те, кто торгуют, почему-то покупателя презирают, хотя, казалось бы, должны стараться угождать нам. Это типичная российская особенность, нигде в мире такого не увидишь. Но я не стал заводиться и учить девицу хорошим манерам, а велел отсчитать десять бутонов, завернуть, не добавляя никакой декоративной зелени.
— А зелень бесплатно. — Пояснила девица.
— Прекрасно! И оставьте ее для внутреннего употребления. В больнице воняло дезинфекцией. По вестибюлю гуляли сквозняки. Узнать, где помещается Агафонова, как пройти к ней, оказалось не так просто. В регистратуре со мной объясняться почему-то вообще не стали. Наконец, я предстал пред ясны очи дежурного врача. И тут меня осенило, я обратился к нему по-английски, памятуя, что к иностранцам у нас еще с петровских времен отношение особое — вскидываемся на задние лапы, стараемся не просто угодить, а еще и понравиться. Но тут случай оказался особый. С великолепной все понимающей улыбкой молодой врач ответил мне на беглом английском и даже проводил до Любиной палаты.
Понятно, Люба меня никак не ждала. Обрадовалась? Трудно сказать. Скорее растерялась, никак не могла взять в толк, откуда я узнал о ее ранении, о больнице. Для чего приехал — не спрашивала. О юном лейтенанте, ее коллеге, разыскавшем гражданина Робино, я, понятно, ей доложил.
— А-а, значит это Тихонов вас нашел. Ему приказали провести дознание… Он все расспрашивал, какие контакты случались на моих дежурствах раньше, что-нибудь подозрительное… Еще до стрельбы. Он такой дотошный этот Тихонов…
— Молодец, бдительный, — сказал я, — решил проверить, что за ночная птица свила себе гнездо в доме напротив станции метрополитена. — И тут я не удержался, вспомнив выражение лица юного лейтенанта, когда он появился у меня, — И ведь запомнил такую подозрительную фамилию — не шпион ли? Господи, отравленный мы народ…
Посидев у Любы минут двадцать, поговорив о чем обычно говорят в таких случаях, я собрался уходить, когда в палату заглянула медсестра.
— Мама к тебе пришла. Дожидается, не заходит, наверное потому что я сказала: «А Люба кавалера с цветами принимает!»
— Это вы меня в кавалеры произвели? — поинтересовался я. — Неужели вам, деточка, не кажется, что для такой роли я немного староват?
Тут обе, и медсестра и. Люба, принялись в один голос уверять меня: да вы что?! Староват?! Самое то, что надо — самостоятельный мужчина, а не какой-нибудь свистун…
С Любиной мамой мы разошлись на встречно-параллельных курсах левыми бортами, мельком глянув друг на друга. Мама была как мама.
Вернувшись домой, я обнаружил в почтовом ящике повестку. Мне предлагалось прибыть по адресу… в такое-то время, такого-то числа текущего месяца, имея при себе паспорт и военный билет. Повестку подписал майор Завадский. В нижнем левом углу была пришлепнута лиловая печать.
Ну вот, — сказал я себе, — за что боролись, на то и напоролись. И подумал еще: двадцать лет назад к подобному приглашению я отнесся куда беспечнее, чем теперь. За мной не было никаких грехов, предусмотренных законом, но я твердо знал — был бы человек, а дело, если надо, найдется. Меня не беспокоила совесть. Но опыт прожитых лет, боюсь, изменил состав моей крови.
Не каждому современному читателю понять минувшее время, и не в том задача, чтобы оценить, было оно хуже или лучше… То время было во много раз страшнее. Как всякий человек, я был приравнен к винтику большой государственной машины. Это была мысль всемогущего вождя. А что такое винтик в громадном сооружении? Мелочь. Ничтожность.
По указанному в повестке адресу я приехал во-время. Двухэтажный, явно дореволюционной постройки дом выглядел достаточно жалко, дом требовал ремонта. Никаких вывесок на фасаде обнаружить не удалось. Подъезд номер четыре нашел без труда. Открываю одну, открываю другую дверь и… слева — солдат, справа — солдат, только теперь без винтовок с примкнутыми штыками, а при пистолетах. Из дальнего угла вестибюля явно ко мне направляется человек в штатском. Успеваю разглядеть — сравнительно молодой, в хорошем костюме — сером с искоркой, в модном галстуке. Протягивая руку, представляется:
— Майор Завадский, прошу вас.
Занятно, не спросил, а Робино ли я? Видать, это новый вариант той давней «пистолетной игры». Мы тебя ждем, мы тебя знаем в лицо. Наша служба действует без осечек, и не дает промахов — верняк!
Кабинет Завадского оказался просторным, почти пустым, стены окрашены яркой зеленой краской, маляры называют такой колер — «салат». За одно и старый сейф вызеленили под тот же салат. На столе майора полнейший простор, ничегошеньки нет, кроме единственной потрепанной папки. Узнаю — это мое личное дело.
Завадский отменно вежлив. Объясняет, что у него всего несколько вопросов ко мне. Кое-что требуется уточнить.
— Попрошу вас уточнить, — говорит майор, — каким образом вы утратили отчество?
— Когда меня сделали капитаном Робино, перед отправкой в Америку, во врученных документах отчества не было. Максим и — точка.
Американцы меня на этот счет не спрашивали… Вот, собственно, и все, что я могу вам сказать.
— Позвольте, но когда вы вернулись?
— Долгое время тоже никто ни о чем не спрашивал, я привык. Без отчества вроде даже удобнее, во всяком случае короче.
— И никто, никогда не интересовался?
— Кто-то из ваших коллег, помнится, спросил однажды, но так — между прочим.
— И что вы ему сказали?
— Я сказал — какараз…
— Что? Не понял.
— Какараз — какая разница.
И тут майор расплылся в улыбке. Он смеется, мягким заразительным смехом:
— Насмешили! Вы, я вижу, забавник, Робино, — веселый человек. Кажется самое время, — думаю я, — задать ему вопрос, который мне всегда хочется предложить офицерам этой службы.
— На вашем столе лежит мое личное дело. Эту папку я знаю, так сказать в лицо — в анфас и в профиль: когда увольнялся, дали впервые в руки и велели: прочти насквозь, на последней странице распишись — «Ознакомлен, капитан Робино». Можете проверить. Так чего вы тратите время на пустые вопросы, я же в этой папке, убей бог, — весь-весь как облупленный представлен. Спрашивали бы прямо, товарищ майор, что вас действительно интересует. Не сомневайтесь, я вам отвечу, мне нечего скрывать, во-первых, а, во-вторых, я не отважусь обманывать вашу всевидящую организацию…