Еще Алексей Васильевич видел, как по пыльной улице вели колонну пленных. Конвойные растянулись жиденькой цепочкой по обеим сторонам печального шествия. Сопровождал колонну дряхлый грузовичок. На его кабине нелепо торчал допотопный пулемет «максим». Немцы были странно экипированы и совсем не походили на тех немцев, что показывала кинохроника. Внезапно Алексей Васильевич сообразил — это же власовцев ведут. Он не успел определить своего отношения к ним, как прорываясь сквозь жиденький заслон конвоя, женщины стали совать им картохи, ломти хлеба, что-то еще съестное, явно отрывая от себя, от своих детей… Это было так непостижимо, так не стыковалось о информацией, что несли газеты.
Война. Сколько же неожиданных обликов она принимала, как больно ранила воображение, воспитанное на убогом наборе пропагандистских стереотипов.
На другой день, болтаясь по опустевшим капонирам аэродрома, Алексей стал свидетелем факта невообразимого — Витька Лихонос поднял с земли яркую, непонятно как оказавшуюся на летном поле, игрушку — металлическую бабочку с полураскрытыми пестрыми крылышками. Он стал расправлять эти крылышки, не вспомнив о предостережениях, и поплатился тремя пальцами левой руки. Бабочка оказалась коварной миной. Заряд не отличался большой мощностью: он был рассчитан на поражение ребенка! Заряда хватало, что бы распороть живот маленькому человечку.
Харьков был неожиданным. Наверное, даже не столько Харьков-город не желал укладываться в сознании, сколько та жизнь военного времени, настоятельно требовавшая отказаться от привычных норм. Удавалось это с трудом и душевной болью, даже в тех случаях, когда ничто откровенно трагического и не происходило. С Сашком Барабохой, которого все называли Хохля — он не обижался, скорее даже, гордился — и еще двумя случайными попутчиками Алексей забрел на базарчик. Покупать ребята ничего не собирались, завернули, чтобы поглазеть — чем и почем торгуют? Здесь продавали махорку и самосад маленькими гранеными стаканчиками, можно было купить и популярные папиросы «Беломор» — они шли штучно. Кроме курева, оказалось неожиданно много всякой домашнего приготовления снеди и черт знает каких обносков — все по астрономическим ценам. Сашок, он же Хохля, первым углядел бабулю с аккуратной кадушечкой моченой антоновки.
— По яблочку, мужики? — предложил Сашок, и мужики сдались без сопротивления. Антоновка оказалась совершенно сногсшибательной — и по виду, и по запаху, и по вкусу. Ну, не оторваться. Отведали по второму яблочку. Бабуля явно забеспокоилась — как бы не сбежали хлопцы, не заплатив, и Сашок, выложив на прилавок всю наличность, спросил:
— На цибарку хватит, чи ни?
Хватило. И они дожевали все до последнего яблоки, после чего Сашок поинтересовался:
— А запить можно? Дюже рассол трогательный…
— Вы не с тюрьмы, хлопцы? Таки голодны… та пейте на здоровье. Денег не треба. Хай то в премию буде.
Тут они переглянулись и придирчиво осмотрели друг друга. И впрямь — арестанты! Сорок пять дней в дороге, эшелоном, товарными вагонами (сорок человек и восемь лошадей) явно ребят не украсили. И это тоже было — от войны…
На другой день Алексей Васильевич полетел в Белгород. Повез на У-2, самолетике тихоходном, в недавнем прошлом учебном, какие-то штабные пакеты и запчасти. Взлетел, лег на курс, огляделся. Земля лежала под ногами вся-вся в сплошном весеннем камуфляже. Снег почти совсем сошел, ориентироваться в такой пестроте было трудно. Он чаще обычного поглядывал на компас, счислял скорость. Заблудиться было — раз плюнуть. Совсем скоро после взлета Алексей почувствовал посторонний запах, проникавший в кабину. Забеспокоился, хотя ничего в его тихом У-2 не горело и показания приборов не тревожили. Минуте на десятой до него дошло — отвратительный запах поднимался с земли идостигал его на стометровой высоте: Алексей летел над рвами, в которые были сброшены тысячи трупов, вешние воды смыли верхний слой земли, эксгумировали могилы, следы преступлений сделались явными. И такое означало — война.
Алексей Васильевич вернулся из Белгорода под вечер, приземлился в ранних сумерках, он был хмур и отчаянно голоден. Ребята сказали, что с полетами, намечавшимися на завтра, ясности пока нет: привезли бензин или еще везут — никто толком не знал. И главный заводила эскадрильского масштаба Серега Игнатов предложил — махнем в город, мужики! Должно же там быть что-нибудь украшающее тыловую жизнь? Тащиться в город, голосуя на обочине разбитого шоссе, Алексею не хотелось, но и оставаться один на один со своими мыслями тоже не улыбалось.
Для начала они всем гамузом затесались в какой-то импровизированный клуб. Попали на самодеятельный сборный концерт. Всех едва не до слез растрогала солистка лет пяти-шести. Наряженная в платьишко военного покроя со старшинскими полевыми погонами на плечах, она пела тоненьким чистым голоском: «Бьется в тесной печурке огонь, на поленьях смола, как слеза…», и зал азартно хлопал малышке, и кто-то иступленно орал: «Бис! Катя, бис! Давай «Синенький платочек»! Катя кланялась, жеманясь посылала воздушные поцелуи в зал — ни дать ни взять настоящая провинциальная дива. Пока Алексей со своими ребятами умилялся вместе с залом, Игнатов времени зря не терял и воротясь в клуб через полчаса, докладывал:
— Есть договоренность, мужики — нас приглашает грузинский полевой госпиталь, они отмечают свое убытие в действующую армию после отдыха и формирования. Дамам из постоянного состава сильно не хватает кавалеров. Спирт есть. Закуска — тоже. Я им пообещал надежное авиационное прикрытие на сегодняшний вечер, нас с нетерпением ждут.
Так Алексей очутился в сумрачном, едва освещенном одной керосиновой лампой подвале, самодеятельно изготовленные светильники из снарядных гильз прибавляли не столько свету, сколько копоти. Народу в этом подвале собралось человек двадцать пять-тридцать, большинство — женщины. Разглядеть дам толком не удавалось: свет не достигал лиц, хорошо просматривалась только поверхность стола, накрытого, очевидно, госпитальными простынями и заваленного роскошными по военному времени закусками. В лабораторных бутылях краснел подкрашенный вареньем спирт, как несколько позже оказалось, коварно разведенный градусов до шестидесяти…
Поначалу публика никак не отрывалась от стен: кого-то ждали. Все чувствовали некоторую скованность. Наконец этот важный кто-то появился. Крупный, совершенно седой полковник, очевидно начальник или главный врач госпиталя, еще на ходу сказал несколько слов по-грузински, но едва завидел летчиков, немедленно перешел на русский:
— Прошу всех к столу. Есть предложение знакомиться, так сказать, в рабочем порядке: время дорого и все голодные. Женский состав, я твердо надеюсь, сумеет правильно разместить наших дорогих гостей, наших гордых соколов. Прошу, и будем начинать.
После первых двух тостов — за великого и мудрого вождя всех времен и народов, за нашего Верховного, за товарища Сталина и за победу, застолье пошло потихонечку в разнос. Никто не упомянул ни разу — завтра на фронт, и что случится послезавтра — поди знай, но тревога жила в каждом из пировавших и витала над всеми.
Алексей оказался подле крупной женщины, свободно, хотя и с сильным акцентом, говорившей по-русски. Была она врачом или медицинской сестрой, он не понял. Полевые, защитного цвета маленькие погоны без знаков различия ни о чем не говорили: такие могли носить и рядовые солдаты и генералы. Впрочем воинское звание соседки Алексея не очень интересовало, он все пытался толком разглядеть ее лицо, чтобы хоть приблизительно оценить возраст. О чем-то они говорили, прилежно чокались, он усиленно старался острить. Внезапно оглушающе зазвучал аккордеон. Играл молодой искалеченный солдатик, надо оказать, играл виртуозно. Однако попытка коллективно исполнить любимую песню товарища Сталина «Сулико» удалась не вполне: видно грузинский и русский тексты, накладываясь друг на друга, не способствовали стройности исполнения. Переключились на танцы, но и тут не все пошло гладко — во-первых, тесновато оказалось, во-вторых, подкрашенный коварный спирт начал оказывать свое действие.