Пока любезный полковник выяснял, есть ли у Алексея Васильевича желание принять участие в этом «ответственном мероприятии» и сумеет ли он в случае необходимости толкнуть приветственную речь по-немецки, Алексей Васильевич вспомнил, как, улетая с ближних подступов к Берлину в сорок пятом на завод в Горький за новой партией «Лавочкиных», они нарвали по здоровенной охапке только что распустившейся тогда сирени. По дороге приземлились в Москве, с аэродрома Монино припожаловали на Ярославский вокзал. С парашютными сумками на плече и привядшими вениками сирени в руках, в авиационных фуражках, они производили несколько странное впечатление. И кто-то поинтересовался: «Ребята, а цветочки у вас откуда?» И озорной пилотяга Володя Жаринов, не задумываясь, ляпнул: «Из Берлина цветочки! Свеженькие… Считайте — цветы победы!» Что тут началось: веточки рвали из рук, какие-то женщины обнимали ребят, через минуту-другую кругом гудело: победа! победа! До капитуляции Германии оставалось еще десять дней, но люди так жаждали завершения войны, так торопили время… а тут цветы Берлина… Военком спросил:
— Так что решаем, Алексей Васильевич?
— Если родина прикажет, комсомол ответит: есть!
Из Берлина Алексей Васильевич вернулся через неделю. Хмурый приехал. Привез Тимоше роскошный заводной автомобильчик, Лене — входившие в моду колготки, себе складной нож в кожаном чехле. О пребывании в «логове врага» рассказывал неохотно. Ну, восстановили разрушенное войной, ну, чистота у них… колбасы много, пива — залейся… Живут — не тужат.
— А почему ты хмурый, дед? — Поинтересовалась Лена. — Или плохо вас принимали?
— Поглядела бы ты, Лена, в какой обувке они были…
— О чем ты? Кто?
— Ветераны наши. Победители. Только что не в лаптях, — и Алексей Васильевич безнадежно махнул рукой.
В последних числах апреля сорок пятого, за несколько дней до окончания войны, Алексей Васильевич, которого тогда еще никто по отчеству не величал, прилетел в Штаргардт. Перегонщики доставили два десятка новеньких, с иголочки «Лавочкиных», только что выпущенных в Горьком, сюда — на ближние подступы к Берлину. Принимая машины, командир корпуса сердечно благодарил перегонщиков, а они, что называется, хором просили: дайте один вылет на Берлин сделать!.. Не дал. У комкора половина летчиков ходила безлошадными, а те, кому еще было на чем летать, летали на таком дранье, что нельзя было понять — как только эти прокопченные и залатанные самолеты держатся в воздухе? В компенсацию перегонщиков повели на склад трофейного имущества, и интендантский майор, доброжелательно улыбаясь, предложил:
— Налетай, ребята, грабь, что кому понравится! Алексей Васильевич пробыл в том складе не дольше трех минут, обругал майора и ушел на самолетную стоянку. Увидев, как другие из перегонной группы накинулись на радиоприемники, ковры и прочее, сваленное в громадные кучи барахло, он ощутил непреодолимый приступ брезгливости. Что же это за люди, что за народ?..
Интенданта военной поры и склад трофейного имущества он вспомнил теперь, возвратясь из поездки в Берлин, где уклонился от произнесения речей и тостов, о чем его просил руководитель делегации. Теперь он ехал в военкомат, куда следовало сдать отчет о командировке. Ехал в троллейбусе, грустный и злой, спрашивал себя: так где она — справедливость? Победили — кто? Как живем мы и как живут побежденные? Что-то не так… в нас самих, пожалуй, не так…
На сиденье впереди Алексея Васильевича сидела совсем молодая женщина, хорошо и модно одетая, она громко бранила крошку-дочку, что вертелась у нее на коленях и, выйдя из себя — ребенок не хотел подчиняться матери, — хлестко стеганула малышку по голове.
В поседевшей, некогда контуженной голове Алексея Васильевича завертелись красные круги, как бывало в тяжелых воздушных боях, и, теряя контроль над собой, он схватил еще крепкой клешней взбеленившуюся мамашу за шею, притиснул и совершенно несвойственным ему образом, рявкнул по-фельдфебельски:
— Отставить! Кого бьешь, сука?! Ребенка…
Он не помнил, как очутился на тротуаре, почему-то в объятиях милицейского капитана, у Алексея Васильевича сильно стучало сердце и подрагивали пальцы рук:
— Нельзя так, отец, нельзя! Она факт — стерва, по если бы ты ее часом поуродовал, отец…
Троллейбус катил дальше, в сторону Белорусского вокзала. Капитан разжал хорошо натренированные объятия и усмехнулся:
— Грехи наши тяжкие… А ты однако здоров, отец, — и отпустил Алексея Васильевича, посоветовав малость пройтись, подышать успокоиться.
Размашисто шагая в направлении военкомата — дожидаться следующего троллейбуса не имело смысла, Алексей Васильевич не доехал до цели всего одну остановку, он обнаружил, что его большая и четкая тень следует впереди, и подумал: ухожу от солнца. Это открытие почему-то огорчило его, хотя в свое время он не знал лучшей позиции для успешной атаки — с пикирования на большой скорости, от солнца, слепящего врага, а его делающего невидимым. В последнее время он стал все чаще расстраиваться по пустякам. А когда случайно обнаружил, что Лена, разведясь с мужем, начала покуривать и вовсе ударился в панику. С неделю не находил себе места. По части легких у Лены не все было в порядке, и Алексей Васильевич терзался: если что — на кого тогда Тимоша останется?
«Я совершенно спокоен, — мысленно произносил Алексей Васильевич. — Все будет хорошо, все будет нормально». И все-таки он выполнил разворот на девяносто градусов влево, оторвался от собственной тени. Переулок продувался прохладным ветерком. Ветерок успокаивал. Когда-то он очень любил бездумно повторять знаменитое изречение мудрого царя Соломона: «Все проходит». Он и сегодня не брал под сомнение эту очевидность, хотя был готов чуть-чуть скорректировать Соломона: «Все проходит, оставляя свой след». Да. И тень — след…
В тот печальный день косая тень его персонального последнего «мигаря» отчетливо чернела на белесом, словно застиранном, бетоне. Алексей Васильевич был еще свой, но отчасти уже и чужой. На аэродром его пускали, а с полетами было — хуже некуда, медицина вынесла не подлежащий обжалованию приговор: к летной работе ограниченно годен. Это означало, что реактивная авиация для него кончилась.
«Мигарек» стоял расчехленный.
Алексей Васильевич неспешно поднялся в кабину, занял привычное место и закрыл фонарь. В кабине было тихо и душновато.
«Вот и все. — Он осмотрелся слева направо и снизу вверх, как учили еще в летной школе, как он привык оглядываться перед каждым запуском двигателя. Он погладил желтый бочонок РУДа[1] и представил себе прощальный пилотаж, когда, задыхаясь от перегрузок, он тянул машину в зенит, одновременно оборачивая ее одной, другой, третьей замедленной бочкой и переходя в отвесное пикирование, строго следил, чтобы сваливание шло точно «через крыло», в идеально вертикальной плоскости. «Мигарек» должен был склонится к земле плавно, не запрокидываясь на спину и только по окончании маневра набирать скорость. — Вот и все… Теперь уже никогда…»
Сидя теперь в закрытой кабине, мирно дремавшей на краю бетона машины, он так ярко представлял себе, как все было… было…! И что-то стронулось в душе. «Этого еще не хватало, — подумал Алексей Васильевич, — морда-то вся мокрая. — Он даже не сразу поверил — плачу?!»
К машине подошел техник звена. Оценил ситуацию, удивился, конечно, но никак своего удивления не проявил, деликатно замер около стремянки, потупившись и помалкивая.
Все проходит.
Так завершилась пилотская жизнь. И хочешь — не хочешь, приходилось идти за тенью…
Они сидели в тылах Дома офицеров, над самой водой небольшого озерка. На зеленоватой воде белели прогулочные лодки, небо едва проглядывало сквозь густую листву старого парка.
— А чем, деда, все-таки хорошо летать? — неожиданно спросил Тимоша и уставился в дедовы глаза, как никто больше не умел смотреть, — настырно, малость подозрительно и… ласково. — Ну, чем? Вот воробьи летают, видишь, им тоже хорошо?
1
РУД — рычаг управления двигателем.