Хабаров уже начал первый разворот, когда услышал:
– Гайка, я – восемьдесят четвертый, благодарю за сопровождение и помощь.
Виктор Михайлович ничего не ответил, замкнул круг над аэродромом, приземлился и порулил на стоянку. Он хотел пройти к восемьдесят четвертой – интересно было посмотреть на самолет и на незнакомого летчика, – но Хабарова отвлекли: позвали взглянуть на только что отлаженный тренажер.
На земле лежали рельсы. По рельсам каталась тележка. К тележке было прикреплено пилотское кресло.
Изменяя величину порохового заряда в специальном патроне, тележке можно было сообщать большие или меньшие перегрузки.
Пришел врач, наблюдавший за отладкой тренажера. Спросил:
– Ну как? Нравится коляска?
– Ничего. Симпатичный катафалк, – сказал летчик.
– Ты это брось – катафалк! Вот сделаем пробы, убедишься, что все в порядке, так тебе не то что бочка, а сам черт не брат будет.
– Я готов, – сказал летчик.
Врач повел его в кабинет. Измерил кровяное давление. Выслушал. Записал показания в журнале. И они снова вернулись к тренажеру.
Хабаров уселся в кресло, туго затянулся привязными самолетными ремнями, уперся ступнями в педали. Левую руку положил на упор, специально по его настоянию приваренный к– переднему обрезу кабины. Правой рукой Виктор Михайлович обхватил ручку управления.
Удобно? – спросил врач.
– Вроде нормально, – сказал Виктор Михайлович.
– Заложен патрон на перегрузку шесть, – сказал врач.
– Хорошо.
– Готов?
– Готов.
Врач приказал включить приборы, велел всем отойти на рабочие места. Выждал. Оглянулся вокруг и скомандовал:
– Приготовиться! – и сразу же: – Давай!
Хабаров нажал на пусковую кнопку. Почувствовал, как его резко толкнуло в спину и понесло вперед…
Пробежав положенное число метров и потеряв скорость на специальном тормозном устройстве, тележка остановилась. Виктор Михайлович расстегнул ремни и стал выбираться из кабины. Подошел врач:
– Ну как?
– Ты знаешь, я ожидал большего. Ничего особенного… – и очень буднично, по-деловому сказал: – Надо бы, доктор, замедлитель поставить…
– Замедлитель чего? – не понял врач.
– Сейчас взрыватель соединен напрямую: я нажимаю, на кнопку, он срабатывает. Так? А надо: я нажал, он молчит. Проходит сто секунд, и вот тогда – трах! Как на настоящей бочке. Имитировать так имитировать. В конце концов ведь не перегрузка самое неприятное, а ожидание, тем более сто секунд! Это будь здоров как много…
– Пожалуй, ты прав, – сказал врач. – Сегодня же скомандую спецам, пусть сделают.
Виктор Михайлович поговорил еще с техниками, обслуживавшими тренажер, и, не дожидаясь, покуда обработают пленку (весь эксперимент фиксировался самописцами и кинокамерой), пошел в летную комнату.
Хабаров еще не успел переодеться, когда дежурный вахтер вызвал его в коридор. В Центре существовало неписаное правило: в комнату летного состава допускались только свои. А в коридоре Виктора Михайловича ждал посторонний.
– Слушаю вас, – сказал Хабаров, вглядываясь в молодого старшего лейтенанта. Парень выглядел лихо – франтовато сшитая форма, сияющие пуговки, свежие, без единой помятины погоны, новые знаки различия.
- Я с восемьдесят четвертой, – сказал старший лейтенант, – моя фамилия Блыш. Пришел лично спасибо сказать и все такое…
Виктор Михайлович протянул руку летчику:
– Хабаров. Пожалуйста. Да, а почему вы все-таки не открыли фонарь?
– На этой заразе как откроешь, так все с улицы в морду тянет…
– Ясно! Опасались, значит, парад нарушить? – и летчик сделал неопределенное движение рукой, как бы оглаживая новенький мундир.
Старший лейтенант смутился.
– Понимаете, я эту гробину перегонял к вам из Рощинки – ее тут переделывать на какой-то стенд будут – ну и подумал: "Хоть оторвусь в культурном центре", вот и махнул в таком виде. Чехол под задницу, сам в параде. Лететь-то всего двадцать минут.
– Как же тебя без парашюта выпустили? – удивился Хабаров.
– А никто не заметил. Я пока рулил, сиденье пониже опустил. Плечи за бортами и лямок не видать.
– Силен орел. Блыш?
– Так точно, старший лейтенант Блыш Антон Андреевич. А вы?
– Что я?
– Ну, Гайка – это, так сказать, псевдоним, Хабаров – фамилия, а остальное?
– Виктор Михайлович.
– Вольнонаемный, что ли?
– Почему? Прикомандированный. Полковник. Блыш смутился.
– Если я что не так сказал, прошу прощения, товарищ полковник. Не знал. И вы учтите – главное, поблагодарить вас хотел. Извините, пожалуйста.
– Слушай, Антон Андреевич, мне тебя извинять не за что, а вот она может в другой раз и не простить. Она накажет.
– Виноват, товарищ полковник, не понял: она – это кто?
– Земля, Антон Андреевич. Земля всех берет: и младших, и старших лейтенантов, и полковников, и генералов. Ей на наши регалии наплевать. Ну ладно. Если не спешишь, подожди – я сейчас переоденусь и подброшу тебя в город.
Когда четверть часа спустя они выходили из летного домика, старичок, дежурный вахтер, спросил Хабарова:
– Никак брательник к вам прилетел, Виктор Михайлович?
– Почему ты решил, Васильич, что брательник? – спросил Хабаров и улыбнулся старику.
– Больно они на вас похожи.
– Вот и не угадал – не брательник он, а племянник.
– Ну-ну, все одно родня. Кровь, она себя оказывает. Как ни крути, не спрячешь, – и старик почтительно распахнул перед летчиком выходные двери. – Счастливо вам. Со свиданьицем!
Хабаров откозырял вахтеру и уже на улице сказал:
– Золотой старик, тридцать лет провожает и встречает ребят из каждого полета. Знатный дед и первый в мире болельщик авиации.
Блыш вежливо кивнул головой.
Глава третья
Небо блеклое, светло-серое, низкое. Не картина – загрунтованный холст. И края нечеткие, размытые: то ли есть горизонт, то ли нет – сразу не скажешь. Небо спокойное, сонливое, словно и неживое. Не встряхнет, не ударит, не закачает на невидимой воздушной волне. Только ослепит, если с ходу врежешься в его безликое, слоистое тело. Окутает прохладным, влажным, косматым туманом и сразу заставит позабыть, где верх, где низ, где право, а где лево…
Ни одна птица не летает в слоистых облаках. Сделает взмахов десять – и валится в неуправляемом падении к земле.
Человек летает. Летает по приборам, которые он изобрел, вырастил, приручил, в которые сумел поверить больше, чем в самого себя.
Уходя в низкое, неживое небо, пилот везет на остриях приборных стрелок скорость, высоту, курс, величину крена и направление на радиопривод; везет с собой крошечный силуэтик покачивающегося, то поднимающегося, то устремляющегося к земле самолетика, приживленного к искусственному горизонту.
Верь стрелочкам, слушайся самолетика, не пытайся несовершенными своими чувствами корректировать их строгий язык – и будешь на высоте, доберешься до самого солнца. Не поверишь – упадешь, упадешь, как большая глупая птица.
Мать стояла на балконе, когда Хабаров вышел из подъезда, уселся в свою черно-белую машину и, лихо развернувшись в тесном палисаднике, уехал. Мать помахала ему рукой и медленно пошла в комнаты.
С тех пор как Виктор Михайлович развелся с женой и жил снова вдвоем с матерью, у матери наступили трудные дни. Впрочем, дни были не только трудными, но и радостными и тревожными. Мать ни разу не спросила сына, почему он оставил семью. Мать жалела Киру и еще больше маленького Андрюшку. Но раз Витя так решил, значит поступить по-другому он не мог. Мать говорила мало, но она все видела, все понимала и все-все чувствовала. Не легко давалось ее Вите это постоянное, подчеркнутое спокойствие, эта неторопливость, эта умышленная приторможенность движений и слов. Ведь по-настоящему он был резким, увлекающимся, вспыльчивым мальчиком.
Летчик никогда не говорил матери, куда уезжает: на полеты, по делам, развлечься. Он никогда ничего не сообщал ей ни о машинах, ни о полетах, но она прекрасно понимала – полеты бывают разные: простые – тренировочные, сложные – испытательные, нормальные, более и менее рискованные… Когда он уезжал вечером и уже в коридоре, берясь за замок, говорил: