В городе я нашел гараж и договорился с владельцем полуразвалившегося «форда» о том, что он отвезет меня вместе с багажом в Таунджи. Я велел своему слуге-мадрасцу погрузить в машину максимально возможное количество багажа, а что не поместится, привязать снаружи. Сам я направился к дому Мастерсона. Это был небольшой чистенький домик с верандой, дорога, ведущая к нему, была затенена высокими деревьями, и в утреннем свете солнечного дня он выглядел очень привлекательно и уютно. Я поднялся по ступенькам, и меня тут же окликнул Мастерсон:
— Я разделался с делами быстрее, чем ожидал. Пока приготовят бранч, я покажу вам свои сокровища. Что-нибудь выпьете? Впрочем, боюсь, кроме виски с содовой я ничего не могу вам предложить.
— А не слишком ли рано?
— Рановато, конечно. Но правила моего дома таковы, что любой человек, пересекающий этот порог, обязан хоть что-нибудь да выпить.
— Тогда мне остается только подчиниться.
Он кликнул слугу, и через секунду стройный молодой бирманец внес бутылку виски, сифон и стаканы. Я сел в кресло и огляделся. Несмотря на ранний час, солнце припекало довольно сильно, и жалюзи были опущены. После слепящей дороги свет в комнате казался мягким и приятным. В комнате стояли удобные плетеные кресла, а на стенах висели написанные акварелью английские пейзажи. Картины были выполнены в строгой, официальной манере, и я предположил, что рисовала их в годы своей молодости какая-нибудь престарелая тетушка хозяина дома. На двух из них изображался неизвестный мне собор, на двух или трех других — сад с розами, еще на одной — какой-то особняк в стиле конца XVIII столетия. Заметив, что мои глаза на мгновение задержались на последней картине, Мастерсон сказал:
— Это был наш дом в Челтенхэме.
— Так вы из Челтенхэма?
Затем он показал мне свою коллекцию. Вся комната была уставлена бронзовыми и деревянными фигурками, изображавшими либо Будду, либо его последователей. Повсюду стояли шкатулки самых невероятных форм, разнообразная посуда, множество всяких безделушек, но, хотя всего было уж слишком много, вещи были размещены со вкусом, и общее впечатление создавалось приятное. В его коллекции имелось немало красивых вещей. Он показывал их с гордостью, рассказывая попутно, как ему удалось достать то и как другое, как он прослышал о третьем и охотился за ним и на какие хитрости ему приходилось пускаться, чтобы уговорить непреклонного владельца диковинки расстаться с ней. Его добрые глаза светились, когда он сообщал мне историю удачной покупки, но в них появлялся гневный огонек, когда он яростно бранил несговорчивого собственника, отказавшегося продать свое бронзовое блюдо за достаточно высокую плату. Комната была украшена цветами и, в отличие от жилищ многих холостяков на Востоке, не выглядела запущенной.
— У вас дома очень уютно, — сказал я.
Он окинул комнату быстрым взглядом.
— Было уютно. А сейчас не очень.
Я не совсем понял, что он хотел этим сказать. Тут он показал мне продолговатую деревянную шкатулку, позолоченную и отделанную стеклянной мозаикой. Такой мозаикой я восхищался во дворце в Мандалае, но здесь работа была гораздо тоньше, стеклышки, словно драгоценные камни, излучали роскошь, и своей утонченной изысканностью шкатулка напоминала итальянский Ренессанс.
— Говорят, этой шкатулке не меньше двух сотен лет, — сообщил Мастерсон. — Такие вещи давным-давно разучились делать.
Шкатулка явно предназначалась для королевского дворца, и я задумался над тем, в каких руках она побывала и каким целям послужила. Это был настоящий шедевр.
— А как она выглядит изнутри? — поинтересовался я.
— Изнутри? Ничего особенного, обычная лакировка.
Он открыл шкатулку, и я увидел там три или четыре фотографии в рамках.
— Я совсем забыл, что положил их сюда, — произнес он.
В его мягком, музыкальном голосе появилась странная нотка, и я искоса взглянул на него. Сквозь сильный загар явственно проступила густая краска. Он собрался было закрыть коробку, но потом передумал. Вынув одну из фотографий, он протянул ее мне.
— В молодости многие бирманки очень красивы, правда? — спросил он.
На фотографии была запечатлена молодая девушка. Немного смущенная, она стояла на фоне традиционного пейзажа фотостудии — пагоды и нескольких пальм. Она была в нарядной одежде, а волосы ее украшал цветок. Присутствие фотографа ее явно сковывало, но на губах все же играла робкая улыбка, а в больших строгих глазах мерцали лукавые искорки. Она была очень маленького роста, но очень стройна.
— Какое очаровательное дитя, — сказал я.
Тогда Мастерсон вытащил из шкатулки еще одну фотографию. Девушка сидела с грудным младенцем на руках, а рядом, робко положив ей руку на колено, стоял мальчик. С застывшим от ужаса лицом он смотрел прямо перед собой, потому что не мог понять, что это за аппарат и зачем человек позади него прячет голову под черную тряпку.
— Это ее дети? — спросил я.
— Наши с ней дети, — ответил Мастерсон.
Тут вошел слуга и объявил, что бранч готов. Мы прошли в гостиную и сели в кресла.
— Даже не знаю, что нам подадут. После ее ухода все в этом доме пошло кувырком.
Открытое, румяное лицо его помрачнело. Я не знал, что ему ответить.
— Я так голоден, что с радостью съем все, что угодно, — рискнул я.
Он не сказал на это ни слова, и тут же перед нами поставили по тарелке жидкой каши. Я добавил себе немного молока и сахару. Съев пару ложек каши, Мастерсон отодвинул тарелку в сторону.
— Ах, черт, и зачем эти фотографии попались мне на глаза! — воскликнул он. — Я ведь нарочно убрал их подальше.
Я не хотел проявлять любопытство и вытягивать из него какую-то тайну, которую он не хотел раскрывать, но еще менее желал я проявить полную незаинтересованность, тем самым лишив его возможности излить мне душу. Люди, с которыми мне доводилось беседовать где-нибудь в заброшенном поселке в джунглях или даже в величественном, прочном доме — своеобразной одиночке посреди кишащего китайцами города, — часто рассказывали о себе такие истории, которые, я уверен, они не рассказывали ни одной живой душе. Я был для них всего лишь случайный встречный, которого они видели в первый и, видимо, в последний раз, странник, ворвавшийся на мгновение в их монотонную жизнь, и жгучая жажда общения заставляла их раскрывать мне свои сердца. За один такой вечер (на столе — бутылка виски и сифон, светит карбидная лампа, а вокруг — враждебный, необъяснимый мир) я узнавал об этих людях больше, чем если бы знал их десять лет. В этом одна из основных прелестей путешествия, если, конечно, вас интересует человеческая натура. И когда вы наконец уходите — утром рано вставать, — иногда эти люди вам говорят:
— Боюсь, я вам до смерти наскучил со всей этой чепухой. Я не говорил так много почти полгода. Но теперь я выговорился, и на душе стало легче.
Слуга забрал пустые тарелки из-под каши и принес взамен по куску жареной рыбы серого цвета. Рыба была холодная.
— До чего дрянная рыба, — заметил Мастерсон. — Из речной рыбы я признаю только форель. Единственное, что мы можем сделать с этой — залить ее вустерским соусом.
Он обильно полил соусом свою порцию и протянул бутылку мне.
— Она была чертовски отличная хозяйка, моя малышка. Когда она жила здесь, я питался, как боевой петух. Да если бы повар только посмел такую мерзость приготовить, она бы его тут же из дому выгнала.
Он улыбнулся, и я заметил, что улыбка была очень нежной. Лицо его стало кротким и озарилось добротой.
— Знаете, мне очень больно было с ней расставаться.
Теперь было совершенно ясно, что он хочет рассказать свою историю, и я без колебаний предоставил ему эту возможность.
— Вы поссорились?
— Нет. Вряд ли это можно назвать ссорой. За пять лет, что она прожила со мной, у нас даже маленьких размолвок не было. Существа с более мягким, уживчивым характером я в жизни не встречал. Казалось, ничто не может вывести ее из себя. Она всегда была весела и жизнерадостна. Улыбка не сходила с ее губ. Она всегда была счастлива. Впрочем, тут нет ничего удивительного — для счастья у нее было все. Я к ней очень хорошо относился.