— А все-таки — считаете вы его врагом Советского государства?

— Такому одну поднесть пошибче — и нету его…— Показал кулак: — Хотя бы вот и такую одну.

Следователь усмехнулся, отодвинул на край стола бумагу и карандаш, сказал вдруг по-другому как-то, ласковее:

— Вот видите, Чаузов, я не записываю больше ничего. Просто хочу с вами поговорить. Ближе познакомиться… Вы газеты читаете?

— Читаем.

— В избу-читальню ходите?

— Изба-то от нас — на другой край деревни. К тому же избач обратно уполномоченным служит, редко когда на месте, все больше на службе.

— Где же вы читаете?

— В избе и читаем. Только — в своёй.

— Значит, подписчик газеты? Круглый год?

— Круглый-то год в крестьянстве не получается. Пашня да покос — за газетку нет расчету платить. А зимой платим, почта приносит.

— Это интересно…

— Когда бывает — действительно интерес. А когда, сказать, и не очень вовсе. Тут в одной газетке я шешнадцать разов про вредителев читал. Какой же это интерес, что и честных людей вроде не остается?

Следователь ничего на это не сказал. Подождал и спросил:

— А неинтересную газету вы что же — на цигарки или показать соседу?

— На цигарки. А вот на двор с ей пойти — это нету. Не заведено.

— Почему же не заведено?

— Работа чья-то. Писано-печатано. Да и в бумагу белую тоже поди-ка поту немало пролито.

— Хорошо… Ну, а как вы, Чаузов, живете? Как, например, питаетесь? Сытно ли?

— По сю пору питался кажный день.

— А чем? Скажем, мясо вам хозяйка каждый день варит?

— Сырое — ни единого дня не ели…

— Так… Так-так… Еще один вопрос. Если не захотите — не отвечайте. Вам Советская власть нравится?

— Как сказать-то… Власть-то — она не девка, чтобы нравиться. Но и так понять — и без ее нельзя. А нонешняя — она против других выходит вроде получше. Который бедный — помогает тому. Жирному далее жиреть не дает. Ребятишек учит. Получше бы еще — тоже не плохо бы вышло, но и так бы жили… покеда.

— Покуда… А дальше — как?

— Коли с умом будет делать, мужика через колено не станет ломать — и дальше жизнь пойдет.

— Как вы считаете: кулаков правильно выслали из Крутых Лук? Село у вас зажиточное. Старожильческое. Кулаков немало…

— Которых вовсе правильно. У кого коней, сказать, десять — тому колхоз один убыток. И он сроду убытку того не простил бы, тут уж так — либо он, либо колхоз. Она их еще в девятнадцатом годе стращала, кулаков, Советская власть. Вышло — не зря.

— А вы помните девятнадцатый год?

— Не забыл…

— Что же вы делали в девятнадцатом году?

— Разобраться — так воевал.

— Вы же в гражданскую в армии не служили?

— А я без армии воевал.

— Партизан?

— Может, и так.

— Я знаю всех партизан в районе. Вы в списках не числитесь.

— Ну, кабы только те и воевали, которые числятся, так ее сроду бы и не было — Советской власти.

— Предположим. А в чьем-же отряде вы были?

— А с Христоней Федоренковым мы воевали. На пару.

— Вдвоем?!

— Больше вдвоем. А который раз и единолично.

— Объясните. Как же было дело? С самого начала.

— Началось-то с пальца с Христониного. Он не захотел Колчаку служить, на призыв к ему идти, ну и отрубил себе палец на левой. После ходил все в Шадрину на пункт призывной и за других мужиков назывался. Писарю едва ли не кажный день четверть самогону таскал. У их там порядку мало, ему и удавалось — многих освободил… Мне девятнадцать как раз годов стало, он и меня освободил, несмотря что ему в ту пору сорок было верных. После его застукали, посадили, под расстрел приговорили. Они-то его приговорили, а он-то убежал, да еще и пулемет с припасом из Шадриной угнал. На ихней, на колчаковской, телеге и угнал. Правду сказать, партизаны очень пулемет у его просили, однако он не послушался, за свой палец сам хотел головы колчакам посшибать. Ну, взял и меня тоже к энтому делу приставил. Мы с им ямку в бору выкопаем, чтобы и травинки не нарушить, после как по линии состав с колчаками идет, мы — огонь. С паровозу и, бывало, до самого хвоста. Либо обратно рассудим — ежели где на повороте с хвоста начать, то на паровозе машинист далеко не сразу смекнет, в чем паника. Покуда состав остановится, да колчаки врассыпную бор прочесывать зачнут — мы пулемет в той ямке схороним, сами на колчаковскую телегу… А который раз они и не останавливают поезд свой, шибче шуруют, о нашем нападении после по проводу передают. Ну куда нас угадать?! Он беспалый, я под хромого выдавался, кому-то мы такие нужные?… Через неделю-какую пулемет из ямки выкрадем и уже с другого места сызнова начинаем. Мы с им, с Христоней Федоренковым, да-алеко по бору подавались, после припас к пулемету вышел, мы его партизанам отдали… Так вот было…

— Интересно было…— кивнул следователь.— Ну, а почему же все-таки вы воевали с Колчаком? Из-за чего?

— Как из-за чего? Он же удумал, чтобы я ему служил. А я и вовсе энтого не хотел. Вот мы с им и стакнулись! Опять же он как удумал, Колчак: отымать у мужиков. Скотину. Коней. Хлеб — и тот отымать. Мужики — сопротивляться. А он их — шомполами. Мало того мужиков — баб шомполами. Вот куды зашло. Ну и обратно стакнулись с им… Мужик ведь он — как? Как с ним, так и он…

— Стакнуться — это значит сговориться… Так в русском языке…

— Как сказать… Я вот скажу, будто мы с вами седни стакнулись, а вы уже сами понимайте…

И вдруг следователь усмехнулся. Недолго, но усмехнулся, ладонью по столу ударил, а после обеими руками за стекла свои ухватился.

Степан усмехнулся тоже. Хотел себя остановить: «Держись, Степа, востро, себе верь, больше никому!» — но не остановился и засмеялся тоже.

Оказалось вдруг — об жизни, об том, что и как в этой жизни бывало, они очень просто могли разговаривать. Даже интересно было вспомнить и вспомянутое объяснить. В Крутых Луках сроду так не приходилось: там и без твоего рассказа каждый все об тебе знал, и ты все — об каждом. Не пристает к нему больше человек, не выведывает, не учит и не стращает. Просто сказать — слушает. Степан даже и не знал никогда за собой такого, не знал, что о себе самом он столько времени говорить способен.

— А Советской власти ведь служили? Она тоже в армию призывала…— не спросил даже, сам вроде бы себе сказал следователь.

Можно было и не отвечать на эти его слова, но Степан ответил:

— Видать же было — власть сурьезная. Своим народом обходится, без японцев, без всех прочих белых. Не на день власть — жизнь с ей ладить. Ее еще при Ленине, сказать, при живом, сколько разов в Крутых Луках судили, а она с подсудимой скамейки чистая выходила…

— Это как же — судили? Судили власть?

— Ее… Мужику из партийных вопросы задаем — по что спичек-серянок нету и одежи, мази колесной и про посла советского в Турции — кто об чем. Прокурора приставим, и опять же — защита всякий раз назначена. Бывало, кто зайдется от крика: лампу негде взять, карасина, стекла лампового на десять линий… А зачнем голосовать — и оправдаем власть. Не на стеклянные же десять линий ее судить и мерить?! Она же — за справедливость и мужика понять обещалась…

— Я думаю — не только мужика. И рабочего тоже понять…

— Вроде так. Однако у рабочего руки, а у мужика — руки и хлебушко. И еще сказать: рабочего на мужика никак не перековать, а с мужика завсегда рабочий класс делался.

— Ну, положим. А что же Советская власть должна прежде всего о мужике понять?

— Понять то что? Выше сознательности с его не спрашивать. Сколь мужику втолковали, сколь он сам понял — столь с его и возьми. А выше моего же пупка прыгать меня не заставляй — я и вовсе не в ту сторону упрыгну.

И опять было ладно, опять было хорошо. Удивительно, как разговор повернулся. А не разговор же это был — был допрос. Не надо бы об этом забывать…

И только Степан об этом подумал, следователь спросил его:

— Так как же, Степан Яковлевич, дело-то было с Ударцевым? Я ведь по-разному это могу истолковать. Или вы отомстили Ударцеву как своему классовому врагу, или, наоборот, простили ему поджог, а Ударцеву-отцу простили покушение на убийство, приютили у себя Ольгу?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: