За ним с чем были — с ломиками, с лопатами — пошли мужики, человек двадцать-тридцать…
Еще недавно крутолучинские мужики вот так же толпой хаживали к Лисьим Ямкам. Ямками на тракте называли ничем не приметное место с небольшой избушкой, поставленной когда-то пастухами, а потом заброшенной ими, хотя до сих пор вокруг были пастбища.
Место это ровное и открытое, и по нему издавна проходила граница с землями деревни Калман, соседней Панферовской волости. Случалось, что крутолучинцы угоняли к себе скот калманцев, бывало и наоборот, и все потому, что соседи не могли установить между собой «грани».
Споры эти решались драками, но не в летнюю пору, когда драться некогда, а зимой…
Летом через «грань» только ругались: «Постойте, калмыки православные, мы вам на масленке, а то бог даст, и в рождество башки-то поотрываем!»
Кто зимой брал верх, за тем и оставалась правда — никаких судов и других разбирательств между собой ни крутолучинцы, ни калманцы не признавали.
Бывало, что ходили друг на друга не с пустыми руками — у кого стежок, у кого и еще что-нибудь, и в разное время на месте столкновений было закопано уже немало мужиков, но зимой копать нелегко, землицей прикрывали больше для порядка в неглубокой ямке, а все остальное делали уже волки и особенно лисицы… Так и пошло название — Лисьи Ямки.
Крутолучинских обычно водил на Ямки Степан Чаузов. Вот так же, как и сейчас, шагал он впереди всех будто бы и не быстрым, но податливым шагом, невысокий, неприметный, но, как ни старались калманские мужики, ни разу не свалили его наземь, зато уж он валил с копытков подряд.
Но только прежде, когда гуртом с Чаузовым впереди мужики спешили к Лисьим Ямкам, на всю неблизкую дорогу хватало прибауток и побасенок, озорных песен, всяческой ругани,— теперь же шли они трезвые и молчаливые… Толкались в узких, занесенных снежными сугробами переулках. Спешили.
Позади всех бежала Ольга Ударцева, подхватив на руку одного мальца и волоча за собой другого.
Тот, что сидел на руках, крепко обхватил ее за шею, мешал дышать, а другой терял то шапку, то валенок и, дрыгая босой ножонкой, по-щенячьи поскуливал:
— И-и-и… И-и-и…
Ольга останавливалась, приседала и, придерживая на коленях одного ребенка, натягивала шапку или валенок на другого…
— Господи… Господи, да что же это будет? Да что же это случилось-то нонче? Господи!!!
Впереди под ногами мужиков отчетливо и громко хрустел снег, никто не оглядывался на Ольгу…
Около ударцевских ворот Степан Чаузов поднял руку:
— Погодьте! Не топчите, мужики, следов!
Вспыхнули огоньки спичек, но и без огня, при свете месяца, на слегка запорошенной дороге ясно проступали следы узких кованых полозьев кошевки…
— Так оно и есть — был, да весь вышел…
— Свернул-то не в улицу, а проулком, да круг бани, да задами, задами…
— Считаешь, в город? Держи карман — на станцию подался… А то — к кыргизам…
— У его полстепя кунаки…
— Ну, ребята, пошли в избу? Или как?
— Так ведь нету его… С кого спросишь-то?
— Не-ет… Сказке не конец!
— Проведаем!
Распахнули ворота, вошли в дом.
— Кто здесь живой? Засвечивай огонь!
Из теплой, покойной тьмы отозвался стариковский голос:
— Ты, что ль, Ольга? Кого там на улице-то деется?
Слышно было, как на печи пошарила рука, нашла спички, а навстречу этому шороху мужики тоже чиркнули о коробки… Кто-то шагнул вперед, зажег лампу в простенке над кухонным столом.
С печки под настил полатей высунулась кудлатая стариковская голова, вслед за нею — рука с горящей спичкой… Покуда огонь спички не достал пальцев, старик глядел неподвижно, серьезно, ничуть не удивляясь и ничего не спрашивая, и только из бороды его вдруг вывалился большой тяжелый крест и закачался на длинной цепке, словно маятник…
Бросив спичку, старик помусолил на губах пальцы и спросил:
— Шапки-то сымают в дому или как ноне? В колхозе это ни к чему? — Зевнул. Перекрестил рот с редкими длинными зубами, потом спустил с печи костлявые ноги в исподних штанах до колен и сам неторопливо спустился вниз. Сел на прилавок, зевнул, поправил крест на голой, тощей груди и ответил себе: — Совсем даже ни к чему…
Степан Чаузов, нагнувшись к старику, крикнул:
— Сын где у тебя? Где Лександра?
— Сын-от? Так он — не мой, сын-от… Он теперя ваш. Сказать — колхозный. Обчественный… Вот объясните, где он? Где подевали? Чей он приказ сполняет?
Мужики как-то разом шумнули, кто-то крикнул:
— Не дури, отец! Лександра твой зерно спалил. Семена. Понятно тебе?!
— И-ишь ты! До чего крестьянин дошел — зерно жгет! Семена! Хлебушко, значит, и в огонь! Времена-а… Ну, огоньку-то, видать, ишшо премного будет… Ишшо не одно зерднышко сгорит в огоньке-то…
— Э-эх, старый! А еще просил Лександра-то твой перенесть его всем миром на Митрохино место! Сегодня только и просил…
— Как-как?
— Избу вот эту просил перенесть, говорю!
— А и что же? Опять же и дом-от нонче без хозяина. Сказать, так хозяевов у его — вся деревня… Обчественный вроде. Ну и обчество обязано об доме заботиться, коли Иртыш ограду моет… Чтобы все было в аккурате. Или — не так говорю?!
— Ты, старой, не крути! — крикнул Егорка Гилев, сорвавшись на высокую ноту.— Мы ужо без тебя шибко крученные: раз перекрутнешь, оно на обратную-то сторону знаешь как р-развернется?!
— Все может быть, все может быть… Вот и ты, Егорша, ночью ко мне без спросу пожаловал и шапку не скидываешь… Да ить не как-нибудь — с оружьем, а? — Старик взял из рук Егора ломик, поднялся с прилавка, подошел к лампе.— Острый ли ломик-то?…— Потрогал острие большим костлявым пальцем.— Острый, видать…— И вдруг, закинув ломик за плечо, повернулся, всхрапнул и дико заревел через бороду: — А ну, цыть отседова, проклятущие!!! С глаз долой! Пришибу любого, на святую икону, на Христа-бога не погляжу — пришибу! Днем зерно выгребаете с амбара, ночью — ордой разбойничать?! Пришибу, хады!
В длинной разорванной рубахе, в исподних штанах, будто обрубленных до колен, откинувшись назад и высоко слева от себя закинув ломик, старик Ударцев медленно двинулся правым ребристым боком вперед, заслоняя собою лампу и бросая на людей огромную колеблющуюся тень без головы — тень головы уползала за настил полатей…
Он дышал тяжело и хрипло сквозь клыкастый, широко раскрытый рот, все дальше заламывал обнаженные до локтей сухожильные руки, и все пронзительнее двумя тонкими полосками, словно лезвиями, блестел в его руках круглый ломик.
— Ну, хады, не одного пришибу! Не-ет, не одного…
Люди попятились прочь, потом кто-то метнулся в дверь, и те, кто был на крыльце, столкнули со ступеней, тех, кто стоял в сенцах, выдавили на крыльцо…
И только Степан Чаузов, упершись плечом о косяк, остался в избе…
На полатях вдруг сначала тихо, а потом во весь голос страшно завопила девчонка:
— О-о-ой, мамынька-а-а!
Но старик не дрогнул, не поднял глаз, а, все круче разворачиваясь боком вперед, медленно двигался на Степана…
А Степан все стоял и глядел на старика, не спуская глаз, и по грязному, в размазанной саже и копоти, лицу его катились капли пота, и потому, что лицо иногда вздрагивало, капли оставляли на нем ломаные белые линии — на лбу, на щеках, на бледных, плотно сжатых губах…
— Ма-а-мынька! — снова крикнула девчонка на полатях, и в дверь ворвалась Ольга…
— Батя! Опомнитесь, батя, человека убиваете! Человека! — Она бросилась на старика, повисла на нем, обхватив за шею, а подбородком, головой старалась достать его заломленную вверх руку…
Старик остановился…
Остановился, задрожал, и ломик тоже покачнулся над его головой…
Потом ломик с грохотом ударился об пол, а на него рухнули старик и Ольга. Мужики снова подались в дом, и Степан Чаузов, смахнув шапкой пот с лица, сказал быстро и требовательно:
— А ну, вытаскивай всех живых отседова! Одежонку какую, сундучишки — выбрасывай! — Выскочил на улицу.— Вышибай с подполу венец, ребята! Подкладывай лежни на другую сторону! Готово ли? Готово! Подмогай навалиться!